Твой муж собирает десять лет средства на экспедицию в Центральную Африку, и до сих пор дальше подписного листа дело не двинулось. Материальные блага? Вот я не был пятнадцать лет в вашем доме, а приехал так даже ни одного стула нового не нашёл. Только разве твоя коллекция фарфора несколько пополнилась, — неожиданно улыбнулся он. — Ну, так это уж не такое большое приобретение. Но главное даже не это, а вот что: ты никак не хочешь понять, что это не только совершенно в порядке вещей, но иначе и быть-то не может. В самом деле — вот ты прожила с мужем бок о бок столько лет, а думала ли когда-нибудь, куда ведёт тот путь, на который он вступил? Что Леон доказывает? Чего он добивается? На кого он работает?.. Ну, так очень, очень жаль, что ты над этим никогда даже и не задумывалась! Очень, очень жалко, только и могу сказать. Вот, представь себе невозможное: твой муж и подобные ему, — дядя жёстко усмехнулся, — те-о-ре-ти-ки доказали с фактами в руках всему человечеству, что мы несовместимы с жизнью и поэтому нас нужно передавить, как крыс. Хотя ты, конечно, понимаешь — грош цена всем доказательствам твоего Леона, как и всей его науке, когда над страной грохочут наши пушки и летят наши истребители. Но я же и говорю: представим себе самое невозможное — мы стёрты с лица земли. Так кончилась ли вместе с нашей гибелью и борьба твоего мужа против нас? Может ли он вылезти из бомбоубежища и снова спокойно заняться черепами? Чёрта с два! Борьба по-настоящему ещё даже не развернулась, ибо не нами расизм начался и не нами он кончится. Враг номер два твоего учёного мужа — это его сегодняшние друзья, ибо, чтоб чего-нибудь достигнуть, придётся перевернуть весь мир, сверху донизу. А что такое линчевание негров в южных штатах? Ты можешь мне ответить? А положение индейских племён в Америке? А сегрегация чёрных в Южной Африке? Затем арабы — нескончаемые убийства в Марокко. А Иностранный легион — для чего он? Что он представляет, из кого состоит? И наконец, что делается и что будет делаться с колониями вообще?
Тут уж действует логика: если ты отрицаешь право немца бить еврея или стряхивать поляка с его земли, то сразу же оказывается недоказуемым — да нет, нет, попросту абсурдным — и право француза владеть арабом, и право англичанина выколачивать деньги из индуса. Те мои французские, английские, американские, бельгийские коллеги, которые называют меня людоедом с университетских кафедр и трибун и требуют, чтоб меня во имя гуманности вздёрнули на первом попавшемся суку, так же, как и я, не отдадут свою дочь за негра. Да и возьми себя. Когда лет через десять или чуть раньше Ганс станет подыскивать себе невесту, ты ведь будешь ждать к себе в дом только белую девушку, не так ли? А вы ведь знамя гуманизма, её цитадель! — Он усмехнулся. — Знамя-то знаменем, а когда ваши друзья американцы вздёргивают негров на сук без всякого суда и следствия, вы молчите как убитые. «Изнасилование белой женщины», — вот и весь разговор. Но, говоря по совести, разве это не то же самое, что мы называем законом охраны чести и достоинства нации? И вот именно поэтому твоему мужу однажды его друзья скажут: «Ну, хватит, старик» — и зажмут ему рот по-настоящему, так, чтобы он больше и не пикнул. И такой конец не только неизбежен, Берта, но и даже и не зависит от него. Гонимые-то ведь хитры, — кто скажет в их пользу только одно «а», того они заставят пропеть всю азбуку. А как же иначе? Как только твой муж покажет всему мире, что он за гонимых, сейчас же к нему протянутся чёрные и красные руки с обоих континентов. «Вы же наш рыцарь, скажут ему, — защитник истребляемых и гонимых наций. Вы — апостол равноправия. — Ну, и ещё подберут с десяток таких же эпитетов, они их выучили наизусть. — Так как же вы, — скажут они дальше, — спокойно миритесь с тем, что ваши культурные соотечественники делают из нас бифштексы? Гуманнейший из гуманных, почему же вы не кричите, когда нас убивают?!» И придётся, Берта, твоему мужу действительно кричать на весь мир, пока не придут его хозяева и не укажут ему его настоящее место. А оно ведь маленькое, Берта, очень-очень маленькое — в лаборатории, над ящиком с костями. Вот и всё, на что он заработал право. Ты не смотри, что сейчас ему дают орать о чём угодно и даже лягать Теодора Рузвельта: это, во-первых, потому, что он ещё не научился договаривать до конца, а во-вторых, всякая палка хороша на собаку, даже если она такая сукастая да корявая, что её и в руки-то брать противно. Берут потому, что понимают: собаку прогонят — и палку об колено. В том-то и всё дело, Берта, — вам ничто в мире не может помочь. Вам даже и победа ничего хорошего не принесёт, ибо ваша борьба такова, что конца ей нет и быть не может. Так стоит ли и начинать бесконечное? Не лучше ли остановиться и подумать: «Полно, что же я такое делаю, куда лезу? Неужели я один сильнее целого мира!» А мы дали бы Леону всё, чего он желает, — почёт, деньги, свою академию. Да, да, в течение суток он станет членом трёх иностранных академий, учёным секретарём, вице-президентом! Президентом! Нам не жалко. Мы ценим услуги, Берта, и умеем платить за них! Наконец, ещё одно. Как только твой муж согласится подписать некоторые бумаги, мы отпускаем этого безумного доктора Ганку. Хотя, по словам Гарднера, это превредное насекомое. Притом...
Шум в коридоре не дал ему окончить. Что-то разрушалось, опрокидывалось, ломалось на части, как будто с высоты падали пустые деревянные ящики и разбивались о землю. Дядя вздрогнул и машинально провёл рукой по карману.
Появился отец, таща за руку растрёпанного, испуганного и задыхающегося Ланэ. Они влетели в комнату и с десяток секунд оба простояли неподвижно.
Глаза отца были расширены. Он звучно дышал и, прежде чем заговорить, схватился за грудь.
Мать быстро вскочила со стула и подбежала к нему.
— Леон, что случилось? — спросила она.
— Я ему... — оправдываясь, заговорил Ланэ.
— Дурак! — рявкнул на него дядя.
Вдруг отец осел на пол. Его подняли и под руки повели в кресло.
— Под этой бумагой, — сказал он вдруг слабо и без всякого выражения, — что я подделываю черепа, подписались всё и в том числе... — Он замолк, с трудом превозмогая дурноту.
— Ну, ну? — сказала мать.
— В том числе и Ганка.
Вечером, проходя по столовой, я увидел Курцера. Барабаня по стеклу, дядя стоял около окна и смотрел на высокое, быстро чернеющее небо.
Услышав сзади мои шаги, он быстро обернулся.
— А, — сказал он, — это ты, кавалер? Я только что думал о тебе — и знаешь, по какому поводу? А ну, иди, иди-ка сюда! Смотри, какое чистое небо. Ты понимаешь, что это значит? Это значит, — торжественно разъяснил дядя, — что завтра будет замечательный день, ясный, тихий, тёплый, и мы с тобой пойдём ловить птиц. — Он помолчал, вглядываясь в мои глаза. — А ну, спросил он вдруг, — какого немецкого короля звали Птицеловом?.. Как же не знаешь? Ты в каком классе?.. И не проходили?.. Странно, очень странно!
Ну, конечно, знал я этого короля. Вот даже вспомнил, что его звали Генрихом, и про главные события его царства тоже помнил, но разве для каникул этот разговор? И я промямлил что-то невнятное.
— Да, — понял меня дядя именно так, как ему хотелось, — про неандертальца да пильтдаунского человека знаешь, а вот историю Германии... Ну ладно, не в этом дело. Будем думать, что всё переменится к общему удовольствию. Так вот, говорю, погода будет ясная, и пойдём мы с тобой ловить птиц.
— С дудочкой? — быстро спросил я.
— То есть как это с дудочкой? — удивился и даже несколько стал в тупик дядя. — Как это ловить птиц с дудочкой? Нет, не с дудочкой! Ну-ка, иди сюда!
Он провёл меня в свою комнату и усадил на стул.
Я огляделся.
Комната была совершенно иной, чем она была до приезда дяди, хотя и не так легко было объяснить, что же такое в ней переменилось. Во всяком случае, не мебель, не кровать, не даже картины на стене, а что-то иное, тонкое и едва ли даже уловимое с первого взгляда. Попросту душа комнаты стала иной.
Вот на стене висел охотничий винчестер в сером холсте, а футляр для него, похожий на чемодан, лежал около кровати, тут же поместились два длинных и плоских чемодана из какой-то серебристой кожи, очень красивой и, наверное, очень маркой. На туалетном столике стояло квадратное походное зеркало, а около него лежали предметы, о назначении которых я мог только догадаться, — лежал, например, револьвер из чёрной воронёной стали, но, наверное, то был не револьвер, а зажигалка, ибо револьверу валяться здесь незачем; стояли белые строгие коробки из-под пудры без всякого рисунка и надписи, и вряд ли опять-таки это была пудра — зачем её столько мужчине? А скорее всего какие-нибудь особые порошки, например, для бритья. Стояли хрустальные разноцветные флаконы, в каких обыкновенно держат одеколон или духи, но, конечно, и это всё не было ни одеколон, ни духи, а какие-то лекарственные составы или вытяжки, потому что дядя душился всегда одним одеколоном, а его-то как раз тут и не было.