— В лечебнице.
Негус тоже пожал плечами, но негодующе.
Эрнандес направлялся к сапожной мастерской, она же командный пункт; Шейд слышал доносившийся оттуда стук пишущей машинки: после перемирия на улице стало тихо. Из поперечных улочек стали появляться собаки: их, как видно, удивило прекращение огня. Шаги и голоса сливались в гул, который стал слышным после того, как прекратилась стрельба, и теперь снова завладевал городом, словно примета мира. Прадас догнал капитана, прошел несколько шагов рядом с ним, теребя бородку.
— Чего ради вы переслали эти письма? Из галантности?
Он шел рядом с офицером, нахмурившись, выражение у него было скорее недоумевающее, чем ироническое; Эрнандес глядел на мостовую, усеянную тенями от мексиканских шляп, словно гигантскими кружками конфетти.
— Из великодушия, — ответил он наконец и отвернулся от Прадаса.
— Вы хорошо знаете этого капитана? — спросил Прадас, все еще хмурясь.
— Эрнандеса? — ответил Шейд. — Нет.
— Что заставило его так поступить?
— А что заставило бы его поступить иначе?
— Вот что, — сказал Головкин, показав на проезжавшую мимо автомашину, которую можно было назвать броневой лишь с натяжкой. На капоте лежал убитый милисиано, его тело явно привязано было руками друзей. Журналист подергал себя за галстук, у него этот жест означал неуверенность.
— И часто такое бывает? — спросил Головкин.
— По-моему, нередко. Комендант уже передавал подобные письма.
— Он кадровый офицер?
— Да. Эрнандес тоже.
— Что представляет собою женщина? — спросил Прадас.
— Об этом и не думай, распутник. Я ее не знаю, но она уже в годах.
— Тогда что же? — спросил Головкин. — Испанщина в чистом виде?
— Вас такие определения устраивают? Эрнандес сейчас завтракает в Санта-Крус, идите туда. Вас охотно пригласят: там есть коммунисты.
В пестрой толпе ополченцев промелькнул «Террор Панчо Вильи». Шейд вдруг осознал, что Толедо — маленький город и в военное время, и в мирное, и что он будет встречать здесь каждодневно одних и тех же чудаков, как некогда встречал здесь каждодневно одних и тех же гидов, одних и тех же пенсионеров.
— Фашисты, — сказал он, — никогда не начинают атаки от двух до четырех дня из-за сиесты. Не торопитесь с выводами по поводу того, что здесь происходит.
Мешки с песком и полосатые матрацы баррикад, со стороны улиц почти целые, со стороны Алькасара были в дырах, словно древесина, источенная жучком. Облако дыма погрузило всю улицу в тень. Пожар по-прежнему жил своей не замечающей людей жизнью: в непривычном покое перемирия неподалеку от Алькасара загорелся еще один дом.
Глава четвертаяВ одном из залов музея Санта-Крус были составлены под прямым углом два стола. В полутьме мельтешили какие-то живчики. Солнечные блики, проникавшие сквозь пробоины в кирпичной кладке, резвились на дулах винтовок, висевших у ополченцев за плечами; в чисто испанском запахе нерафинированного оливкового масла над грудами плодов и зелени поблескивали смутными пятнами потные физиономии. Сидя на полу, «Террор Панчо Вильи» чинил винтовки.
Поза Эрнандеса была тем непритязательней, что сутулость не придавала ему воинской выправки; бойцы из его охраны, сидевшие за соседним столиком, изображали бывалых солдат. Никто из раненых не сменил повязки. «Рады покрасоваться своей кровью», — сказал вполголоса Прадас. Головкин и Прадас уселись напротив Эрнандеса, разговаривавшего с другим офицером. Капитан — солнечные блики выхватывали из полутьмы его лоб и подбородок, тяжелый и длинный, словно у какого-нибудь сподвижника Кортеса[71], — по сравнению с русским журналистом принадлежал, казалось, не к другой нации, а к другой эпохе. Все ополченцы были в солнечных брызгах.
— Товарищ Прадас из оргкомитета коммунистической партии, — сказал Мануэль.
Эрнандес поднял голову.
— Я знаю, — ответил он.
— В конечном счете, все-таки по какой именно причине ты распорядился, чтоб письма отправили? — заговорил Мануэль, продолжая разговор.
— Почему ополченцы раздавали сигареты?
— Это-то меня и интересует, — проворчал Прадас; он держал ладонь за ухом, вид у него был недоумевающий, в бородке застрял солнечный зайчик.
Плохо слышит он, что ли? Но он не придерживал ухо рукой, он просто водил ладонью за ухом, как водит лапкой кот, когда умывается; Эрнандес в ответ Мануэлю равнодушно махнул длиннопалой кистью. Гул, доносившийся из радиорупоров, затерянных где-то в глубинах ослепительного света, бившего снаружи, казалось, пробирается сквозь пробоины в стене и вьется вокруг Панчо Вильи: теперь тот спал среди винтовок, прикрыв лицо своей диковинной шляпой.
— Советский товарищ (Прадас переводил, положив ладонь на макушку) говорит: «У нас жена Москардо была бы немедленно арестована. Мне хотелось бы понять, почему вы другого мнения».
Головкин знал французский и немного понимал по-испански.
— Ты сидел в тюрьме? — спросил его Негус.
Эрнандес молчал.
— При царе я был слишком молод.
— В гражданской войне участвовал?
— Как журналист.
— Детишки есть?
— Нет.
— У меня… были.
Шейд не стал выспрашивать.
— Благородные поступки делают честь великим революциям, — произнес Мерсери с достоинством.
— Но в Алькасаре дети наших, — гнул свое Прадас.
Какой-то милисиано внес блюдо: великолепный окорок с помидорами, приготовленный на оливковом масле, которого Шейд терпеть не мог. Негус отказался.
— Вы не любите aceite[72], вы, испанец? — спросил Шейд, интересовавшийся всем, что касалось кухни.
— Я никогда не ем мяса: я вегетарианец.
Шейд взял свою вилку, на ней был герб архиепископства.
Все ели. В музейных витринах, оформленных современно — стекло, сталь, алюминий, — все было в порядке, лишь некоторые мелкие экспонаты были размолоты пулями, а в стекле над ними зияло круглое отверстие, окруженное лучами.
— Слушай внимательно, — сказал анархист Прадасу, — когда люди выходят из тюрьмы, в девяти случаях из десяти взгляд у них невидящий. Они больше не смотрят, как люди. Среди рабочих много таких, у кого взгляд невидящий. И для начала надо с этим покончить. Понятно тебе?
Негус говорил столько же для Головкина, сколько для Прадаса, но ему было неприятно, что Прадасу приходится переводить его слова.
— У типа, который носил сей головной убор, голова явно от мыслей не пухла, — сказал Шейд вполголоса и удовлетворенно.
К нему подходил милисиано, потряхивая кардинальской шляпой.
— Вот нашли эту штуковину. Поскольку коллективу от нее проку ноль, порешили единогласно подарить тебе.
— Спасибо, — безмятежно ответствовал Шейд. — Как правило, я внушаю симпатию бесхитростным душам, мохнатым псам, детям. Кошкам, увы, не внушаю! Спасибо.
Он напялил шляпу, погладил помпоны и снова взялся за окорок.
— У моей бабушки в Айова-Сити точно такие помпоны. На креслах снизу. Спасибо.
Негус ткнул коротким указательным пальцем в распятие, выполненное в манере Бонна[73]: бледное тело на темно-сером фоне; распятие уже много дней расстреливали пули тех, кто засел в Алькасаре. Правая рука была почти оторвана массированными попаданиями, левая, которую, видимо, защищали камни стены, была только прострелена в нескольких местах; от плеча до бедра по мертвенно-бледному телу наискось, словно портупея, тянулись следы пулеметной очереди, четкие и правильные, как строчка, сделанная на швейной машинке.
— Даже если нас раздавят и здесь, и в Мадриде, у людей будет хотя бы чувство, что они сколько-то пожили, как сердце велит. Тебе понятно? Несмотря на ненависть. Они свободны. А свободы они никогда не знали. Я не про политическую свободу, я о другом! Тебе понятно?
— Целиком и полностью, — поддержал Мерсери. — Как говорит мадам Мерсери, сердце — это главное.
— В Мадриде все куда серьезнее, — сказал Шейд, лицо у него под красной шляпой было спокойное. — Но согласен: революция — это каникулы жизни… Моя сегодняшняя статья называется «Отпуск».
Внимательно слушавший Прадас провел ладонью по своему грушевидному черепу до самой макушки. Он не совсем разобрал фразу Шейда, конец ее затерялся в грохоте стульев: все задвигались, чтобы за стол смог сесть Гарсиа, который только что вошел, зажав трубку в углу улыбающихся губ.
— Для людей жить вместе — непростое дело, — продолжал Негус. — Ладно. Но в мире есть все-таки отвага, а когда есть отвага, можно что-то сделать! Без умствований; когда люди полны решимости умереть, их шаги в конце концов расслышат все. Но без «диалектики», без подмены делегатов бюрократами, без армии, которую создают под предлогом покончить с армией, без неравенства, которое создают под предлогом покончить с неравенством, без заигрываний с буржуями. Жить так, как следует прожить жизнь начиная вот с этой секунды, или отправиться на тот свет. Не вышло — вали отсюда. Без билета туда-обратно.