давно уже не узнавал меня. Он ходил понурый, сутулый. Его не интересовала больше живопись, он отказался участвовать в нашей выставке, он вообще отказывался взять в руки кисти, которые ему подсовывали то родственники (дальние), то наслышанные о нем работники больницы — кто бескорыстно, кто — отнюдь нет.
Даже цветы, которые он в жизни любил больше всего, его не трогали. Я договорился, что нас с ним выпустят за территорию, не бесплатно, разумеется. Мы молча, под руку, прошлись по бульвару, посмотрели афиши и остановились у дверей цветочного магазина. Я оставил его у дверей, зная, что он не стронется с места. Я вручил ему огромный букет. Володя молча взял его, мы двинулись обратно. Он только спросил, не опоздаем ли мы на обед. Он уделил им, цветам, внимания не больше, чем мне. На этаже я отобрал у него букет и отдал сестре. Великий художник равнодушно побрел к своей койке.
Я тут упомянул вскользь о своих сексуальных победах и тем, должно быть, немало озадачил читателя. Объяснюсь. В этих гостеприимных стенах мои проблемы благополучно разрешились. Конечно, еще дома я почувствовал заметное улучшение. Может быть, постепенно восстановились все функции щитовидной железы, а может, я не могу этого исключить, повлияло то, что я наконец сбросил крест возложенной самим на себя мести. Но главное, бесспорно, — та атмосфера полной раскованности и открытости, которую я здесь нашел. Мое суперэго истончилось здесь, так сказать, до дыр, восходящие и нисходящие потоки вихрились в моем сознании.
Здесь, в этих самых стенах, я впервые познал мужчину. Кто знает об этом чувстве не понаслышке (а это, я думаю, большая часть моих читателей), тот представит значение для меня этого шага. Мне казалось, я изменился даже внешне. Изменилась походка, манера разговаривать. Я стал спокойней, дружелюбней.
Я познал (отдаю себе отчет, что это слово звучит тут напыщенно) мужчину с обеих его сторон. В первую же ночь меня изнасиловал при всех один продавец из комиссионного магазина, огромный, с огромным волосатым брюхом. Никто не спал, все притихли, прислушиваясь к нашим стонам. Он был из другой палаты, Коля.
После этого случая он не здоровался со мной, только смотрел хмуро, из-под кустистых бровей. Он подходил ко мне дважды. Первый раз он внезапно протянул мне огромную пятерню и представился Колей. Он стал вдруг приветлив, почти ласков, ну и фамильярен, конечно, от этого никуда не денешься. Мы говорили с час. Он объяснил мне, новичку, после каких уколов плохо стоит, а после каких — не стоит совсем.
В другой раз он подвел ко мне юношу, тонкого и в очках, и удалился тут же, сказав, что нам, то есть мне и юноше, есть о чем поговорить друг с другом. Юноша оказался моим тезкой. Он был крайне смущен ситуацией, мне приходилось тянуть из него все клещами.
Суть дела была вот в чем. Он не был оптимистом, этот Валя, не верил в возможность отвертеться от армии. «Ну и хер с ней, послужишь», — утешал я, ведь оттрубил я почти год в ПВО, пока не комиссовали. Но дело-то было и не в этом даже, он боялся, что его там будут ебать. «Ну, не без этого, конечно», — согласился я, но тут понял, что это сказано было в буквальном смысле. «Ах, вот оно что. Да нет, старик, это вовсе не обязательно». Но Валя пребывал в мрачной уверенности. Настала неловкая пауза. Я начинал догадываться, а Валя, бедняга, видя это, совсем потерялся, тер очки и щурился.
«Я хотел бы, если уж это суждено мне, то я бы хотел, я бы тогда хотел, чтобы… чтобы этим человеком стали вы». Я обнял его. «А что вы знаете обо мне, Валентин?» — спросил я. Его действительно так звали. «О, — воскликнул он, — я знаю о вас бесконечно много!» Это удивило меня. «Вы — Валентин Олень. Я читал ваши книги». «Алень, на А». «Простите… Там есть просто волшебные места. Хотите, я прочитаю, на память?» «Нет-нет, Валентин, зачем это. И я хочу вас предупредить. Эти книги и я сам, особенно, может быть, много хуже, чем вы думаете». Валя побледнел. Он принял эти слова за вежливый отказ. Пришлось взять с него слово не сходить с этого места, а самому идти к Дим-Димычу за ключами.
В кабинете я раздел Валю, медленно, любуясь его стройной фигурой, разделся и сам, попросил его дотронуться рукой до моего члена. Он сделал это. Рука слегка тряслась. «Сожми. Смелей». Когда он разжал пальцы, член был упруг, налит кровью. Я попросил Валю плюнуть на его головку. «Зачем?» — спросил Валя. «Скоро поймешь», — подумал я. Чуть размазав слюну мизинцем, я повернул парня головой к окну и начал. Я старался причинить ему как можно меньше боли: на его век ее-то хватит с избытком, но слюна — никчемная смазка. Когда он надевал свои белые трусы, маленькое красное пятнышко проступило на них. Я взял с Вали обещание обращаться ко мне отныне на «ты».
Дим-Димыч был хороший врач и хороший человек. Мы очень сошлись с ним. В отличие от других врачей, он назначал уколы только тем, кто действительно был болен. Мы играли с ним в шахматы, он играл неплохо. За игрой он много и интересно рассказывал, в основном про врачей и пациентов. Кое-что я записывал. Я, в свою очередь, сочинял для него оды, когда он ходил к кому-нибудь на день рожденья.
Однажды в воскресенье у нас произошло небольшое событие. С утра, как обычно, мы занялись голубиной охотой. Наш долговязый заводила на этот раз приготовил всем загодя по листку бумаги и, еще не открыв окно, произнес маленькую речь: что сегодня, мол, особый день и мы должны потому писать самое сокровенное. Дескать, все исполнится. Мы посмеялись и с энтузиазмом принялись за дело. Чего тут только не было! И «С НОВЫМ ГОДОМ», и «ЛЕНА Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ», и «МИР ВАМ», и «ВОЗЬМИТЕ МЕНЯ ОТСЮДА», и, разумеется, «ХУЙ» (и не один), и «РОССИЯ, ПРОСТИ МЕНЯ!» — это Вадик, американский шпион. Я написал: «Я — ГОЛУБЬ». Длинный посмотрел неодобрительно, однако промолчал. Сам он не участвовал в коллективном творчестве, а что-то строчил в тетрадочке, но до него никому не было дела — так мы увлечены были. Кто-то написал: «СМЕРТЬ», Саня, физик, не стал ничего писать, ушел, много было пустых бумажек