Я был не так пьян и неопытен, чтобы не понимать что вся его работа бесполезна. На таком ободе наш рыдван не доедет и до околицы. Опасения, что простая поломка будет нам стоить суток, если не больше времени задержки, пересилили нормальное состояние инертности, свойственное как южным, так и северным народам, в том числе и мне. Я скинул с себя дворянское платье и отобрал у кузнеца фартук и инструменты.
Мои странные действия, сопровождаемые площадной бранью, милой и понятной чистым сердцам, вызвали большой интерес у зрителей.
Наша дворня и случайные свидетели заворожено наблюдали, как пьяный барин подобрал и отмерил стальную полосу, обрубил лишнее зубилом, потом раскалил в горне концы и пробил в них бородком дырки, после чего сковал заклепками обод так, чтобы его хватило доехать не только до Петербурга, но, случись нужда, то и до Казани.
Всё время, пока я возился у горна и наковальни, униженный кузнец угрюмо глядел, как я восстанавливаю колесо. Когда починка была почти закончена, он вышел из состояния столбняка, и его профессиональная гордость пересилила сословные барьеры. Этот нахал принялся сначала почтительно, а потом нагло поучать меня, как нужно правильно работать.
— Нешто так обод куют! — возмущался сельский Кулибин. — Так кажный дурак скует. Я вот надысь одному наиглавнейшему енералу карету чинил, вот то была работа! Енерал так и сказал: «Знатный ты мастер, Ефим. Такого и в Москве не сыщешь». А у тебя, барин, что за работа, пустяк один.
Пока кузнец Ефим расписывал свои достоинства, наши дворовые, вдохновленные моим примером, без понуканий приподняли карету, надели колесо на ось и забили стопорную чеку.
Видя, что мы собираемся уезжать, а на него никто не обращает внимания, кузнец разволновался:
— Денежки-то, они счет любят, — неизвестно к чему объявил он.
Не получив ответа, стал более конкретен.
— Расчет, ваши благородия, сделать надо бы и на водочку сверх того по совести. Это у нас в Московской губернии называется — магарыч.
Антон Иванович собрался было заплатить кузнецу, но я шикнул на него и велел одному из наших кучеров подать мне кнут.
— Значит, расчесться хочешь? — спросил я, с ласковой улыбкой глядя на его потную, наглую морду.
— Это уж как водится, — солидно подтвердил кузнец. — Без етого никак нельзя. Вот надысь и енерал расчелся и вознаградил за труды. Ты, грит, Ефим, первейший кузнец на всю округу, такого, грит, и в самой Москве не сыщешь.
— Ну, так я тебя сейчас разочту.
— И на водочку, по совести, — напомнил Ефим.
— И на водку по совести получишь, — заорал я, превращаясь из начинающего демократа в рабовладельца и крепостника.
— За что, батюшка барин, — взвыл первейший кузнец, пытаясь увернуться от господского кнута.
— За науку, наглец, чтобы работать учился, а не на водку требовать, — кричал я диким голосом, лупцуя кнутом предка какого-нибудь федерального министра или депутата Госдумы, может быть, самого президента, или, и того круче, своего собственного.
Срывая зло на спине бедного, а значит честного труженика, я внес свою лепту в грядущие социальные потрясения Отечества. Но и теперь, по прошествии времени, сталкиваясь с его далекими потомками, нисколько не раскаиваюсь в содеянном.
Мой эмоциональный взрыв имел двоякие последствия: дворовые Антона Ивановича и так меня не очень признававшие, увидев, что я, как простой мастеровой, орудую молотком и клещами, совсем перестали меня уважать. Однако, уразумев, к чему может привести конфликт со странным барином, все приказы стали выполнять с первого слова.
Побитый кузнец, мгновенно забыв и про денежки, и про водочку, активно мешал своей непрошенной помощью и советами нашим людям запрягать лошадей. У него как бы открылось второе дыхание и слетела сонная одурь.
— Ишь ты, — возмущался наш кучер, когда мы тронулись в путь, — на водочку он захотел! На водочку получить кажному лестно. Ежели заздря кажному на водочку давать, никаких денег не хватит…
Он еще долго нес подобную околесицу, поминутно оглядываясь на нас с козел, причем, как мне показалось, без всякой задней мысли.
Как ни странно, но крепостник по статусу, Антон Иванович огорчился от моего порыва:
— Это ты, брат, зря, — пенял он мне. — Ну, не умеет мужик работать, так, может, в том не его вина. Приказал дуболом-помещик быть ему кузнецом, он и стал. Дело это тонкое, может, и не для русского разума. Это у цыган в крови, да у немцев. А русский человек, он хлебопашец, ему такое не под силу.
Я промолчал, не давая втянуть себя в бесконечный спор об исключительности русской ментальности. Тем более что по опыту XX века я знал, что наши способности не ограничиваются одним хлебопашеством. Не дождавшись от меня ответа, Антон Иванович продолжил:
— Ты-то как до такого мастерства дошел, сам же говорил, что у вас лошадей и экипажей не осталось?
— Наш отечественный сервис и не такому научит, — туманно ответил я. — А кнутом кузнец получил не за то, что работать не умеет, а за то, что много хочет, а мало может. Знаешь лозунг: «От каждого по способностям — каждому по труду» или «Кто не работает, тот не ест»?
Понятно, что ни о «сервисе», ни о лозунгах Антон Иванович не ведал ни сном, ни духом. Просто нам обоим было скучно, и болтали мы о чем ни попадя. Семьсот верст между двумя столицами на своих лошадях преодолевались обычно почти за неделю. В принципе, если никуда не спешишь, то летняя поездка могла стать приятным времяпровождением. Природа, не обезображенная цивилизацией, радовала глаз, встречный народ был прост и наивен, мелкое мздоимство и жлобство дорожных смотрителей не разорительно.
Чем ближе к Петербургу, тем лучше и ровнее делалась дорога — видимо, сказывался страх перед царским гневом. Строже становились заставы. Плохо грамотные армейские офицеры, выходцы, как правило, из бедных дворянских семей, более тщательно, чем в провинции, изучали дорожные документы, надеясь за примерное рвение получить повышение по службе.
Антон Иванович, как лейб-гвардейский офицер, то бишь представитель элитных войск, у одних караульных вызывал почтительное уважение, у других плохо скрытую классовую неприязнь. Замечал это только я, свежим заинтересованным взглядом. Сам же лейб-гвардеец и на первых, и на вторых смотрел свысока и до короткого общения не опускался.
Теперь, вблизи Петербурга, наши разговоры касались в основном столичных дел. Благие намеренья предка не критиковать начальство, как всегда у русского человека, так намерениями и остались. Ненависть к власти, по таинственным причинам всегда у нас глупой и жестокой, пересиливала осторожность и страх наказания. Правда, в своих клеветнических измышлениях Антон Иванович старался не упоминать имени императора, но из песни слово не выбросишь.
Дух Павла постоянно присутствовал в наших разговорах.
Государь, имея собственное представление о счастье народа и славе отечества, всеми силами боролся с недостатками, присущими его подданным. Когда он велел столичным жителям не позже десяти часов вечера ложиться спать и рано вставать, то начал самолично мотаться по городу, высматривая свет в окнах и ослушников своего указа.
Теперь чиновники являлись в присутствия не к обеду, как в последние годы правления матушки Екатерины, а к шести часам утра и досыпали на рабочих местах, с трепетом ожидая неожиданной императорской проверки, заканчивающейся, как правило, разносами, ссылками в деревню, а то и Сибирью. Понятно, что ни о какой плодотворной работе в таких условиях речи просто не шло. Борьба за дисциплину стала главной целью любой деятельности. Однако чем крепче становилась дисциплина, тем хуже работали канцелярии.
Боясь доносов и наказаний за мздоимство, которое всегда в нашей стране было единственным стимулом в работе чиновничества, последнее вообще перестало что-либо делать, резонно полагая, что на нет и суда нет, а значит, и ответственности.
Все благие, так долго лелеемые планы переустройства государства, осуществлению которых мешала незаконная узурпация власти ненавистной матушкой, теперь, когда, наконец, начали осуществляться, вместо всеобщего процветания привели непонятно к чему. Император не щадя ни себя, ни своих близких, все силы отдавал реформам, а результаты получались диаметрально противоположные задуманным. Осознавая всю тщетность своих усилий, Павел Петрович искал виноватых где только мог, мрачнел, пребывал всегда в дурном настроении и совершал роковые для себя ошибки.
Он замучил гвардию учениями и парадами; совершал оскорбительные для аристократии поступки, вроде возведения в графское достоинство своего брадобрея; терроризировал не только двор и дворню, но даже свое многочисленное августейшее семейство.
Короче говоря, Павел делал всё возможное, чтобы вызвать к себе ненависть у всех без исключения сословий.