Затронуть следует здесь то обстоятельство, что ввоз дурманящих средств заключает в себе нечто крайне таинственное. Как физическое тело оказывается внутри культуры перед необходимостью открыть чужие житницы, так духовное стремится к наслаждению многообразными успокаивающими и возбуждающими эссенциями, накапливавшими более жаркое солнце в растениях дальних стран. Ведь сами растения принадлежат к молчаливейшим, таинственнейшим явлениям в мире — они, на чье существование опирается вся жизнь, разве они не прообраз жизни вообще? Они возникают непосредственно из творящей силы, и неудивительно, что их соки с родственной готовностью вбирают в себя также и злое. Многие из них заключают в себе участок первобытного райского леса. Жажда дурмана — стремление сочетаться временным браком со злом, чтобы извлечь из него силы для расцветания, для большего отключения, для новых пространств духовной жизни, и растение играет здесь роль сводни. В удовольствии от яблока, которое почитали офиты, совершается первое грехопадение, первый шаг в глубинное познание мира; поэтому логично, когда в стране, где жизнь для человека культуры наименее возможна, в Северной Америке, запрещено употребление вина, что должно было бы относиться и к табаку. Где правят довольство и полезность, где деньги — лучший Божий дар и где они есть, там, конечно, заклинать голос демонов — преступление, сбивающее с пути истинного, ведущего через большие поля пшеницы. Там человек, подобный Эдгару По{79}, играет роль дурного субъекта.
Но там, где царит недовольство, где грозит опасность, там нельзя ограничиться тем, что хоть на пядь отклоняешься от пути истинного; там поворачиваются к нему спиной, чтобы идти дальше по тайным тропинкам жизни. Но во время болезни, или когда терпят поражение, яды превращаются в медикамент, и, если не принадлежишь к одной из шарлатанских сект, наполняющих страну невыносимым криком, испытываешь чувство восхищения перед подобным процессом. Нужда придает жизни глубину, она — мать необходимости, и когда перед жизнью возникает плотина, все струйки начинают действовать, чтобы преодолеть ее. Когда жизнь вступает в борьбу, она раскрывается во всем единстве своих диковинных резервов, а перед препятствиями она начинает накаляться в тысяче точек, — температура ее повышается ради способности к более интенсивной работе. Когда вовлекаешься в подобный маневр, следует быть благодарным, оставляя дома нормальные измерения.
Так я, в 1918 году усвоив новое понятие динамического человека с динамическими измерениями, которых он требует, в первые годы после войны по-настоящему приобрел повод упражняться в том, чтобы видеть по-новому. Этот повод я считаю рубежом, разделяющим два поколения, более важным, чем сама война, ибо если во время войны девятнадцатое столетие сгорело в пламени двадцатого, для этого надо бы нащупать горючие вещества, которые вполне принадлежали бы самому этому времени.
Внутренняя нервозность, разразившаяся тогда, напоминает пчелиный рой, как он выглядит после вылета, образуя трепещущую золотисто-коричневую гроздь, в крайнем беспокойстве нетерпеливого ожидания цепляющуюся за какой-нибудь случайный опорный пункт, пока отосланные разведчики продолжают свой поиск. На Германию не только распространили идеи всех времен и стран, им даже частично придали вооруженные подкрепления. Стиль доказательств заострился и углубился; начинают понимать, что типографская краска и порох друг друга стоят. Врожденное призвание ландскнехтов ушло внутрь и разыгрывает конфликты всего мира в собственном доме, как алхимик, бросающий в свою реторту все земные вещества и надеющийся извлечь оттуда камень. Происходит мучительная выбраковка и мобилизация ценностей, подобно тому как в осажденной крепости производится учет всех вещей, из которых при определенных обстоятельствах можно приготовить съестное. Чтение биржевого листка, выпускаемого книготорговцами, вот уже несколько лет производит устрашающее впечатление; так было однажды, когда в Боцене ко мне в купе подсел некий тип и повел себя, как странствующий фигляр XV века, выдавая предписания Зенд-Авесты{80} за единственные, которыми действительно стоит руководствоваться, и я понял, что граница близка.
Эта деловитость времени, когда жизнь ищет выход, готовая второпях броситься в любой тупик, неизбежно вторгается и в мир морального. После великих переворотов народы составляют новые своды законов; жизнь пытается из выветрившейся почвы ценностей, из переменчивости добра и зла корнями извлечь себе новое пропитание. С этим явлением связана упомянутая потребность в дурманах; здесь ключи к запретным комнатам Синих Бород, и написать историческую токсикологию — едва ли неблагодарная задача. Так, чтобы привести только один пример, неумеренное употребление шафрана, которого сейчас почти не выращивают, в эпоху Ренессанса имело вполне определенное значение. Сюда же относится история обоих великих стимулирующих средств — крови и музыки. В любое свое мгновение жизнь знает, какие песни петь и какую кровь проливать. Она знала это в эпоху ведьмовских процессов с не меньшей остротой, чем сегодня, поэтому такие явления меряются мерками динамической, а не статической морали. Книга Золдан-Хеппе содержит не только историю ведьмовского процесса, но и воззрение девятнадцатого века на ведьмовской процесс. Мы подобны морякам в непрерывном плавании; оценивать — значит определять координаты, и каждая книга не более чем судовой журнал.
Так и само зло, и средства, приближающие к нему, и сны, через которые с ним соприкасаешься, изменчивы. Бывают разные виды сна, как и разные способы засыпать. Мой опыт свидетельствует о том, что пробуждение с тем, несомненно, знакомым каждому чувством абсолютного страха, которое Сведенборг приписывает присутствию зла, уже предварено способом засыпания, наполовину схожего с действием дурмана. В таком весьма мало приятном состоянии попытка проснуться обычно удается, но при этом не изменяется разновидность сонливости, впервые напавшей на меня, когда на войне мне пришлось заночевать в отдаленном блиндаже. Так и сновидения, посещающие нас тогда, сродни друг другу, и имеет основания попытка уловить обличие их демона. Поскольку речь идет все-таки о снах, не стоит отсекать вопрос о действительности. Впрочем, и через длительное время после пробуждения от подобного сна человек сохраняет некоторую степень его достоверности, совершенно недостижимую при дневном свете, когда занимаются поисками логически безупречных доказательств. У меня есть склонность видеть в действительности душевное качество, особый акцент, придаваемый жизнью явлениям, имеющим для нее значение. Наше время почти каждый день предоставляет случай наблюдать, как смещается такой акцент, а логика задним числом не отказывает в своих услугах, как это бывает при вопросе о ясновидении, претендующем то здесь то там на законный статус в суде.
Чтобы привести пример сновидения, настоятельно вынуждающего признать себя, стоит вспомнить впечатление от предмета, воспринимавшегося как мертвый и вдруг начинающего оживать, или, наоборот, когда живое на вид оказывается мертвым. Сюда относится демоническое впечатление от кабинета восковых фигур, и подобного впечатления нелегко избежать каждому; таков же многообразный мир, группирующийся вокруг понятия «маска». В стихотворениях Бодлера душа беззвучно движется в природе, застывшей мрамором и металлом, тогда как у Гофмана кристаллы и руды магически оживают в шахтах рудников, или, наоборот, в движениях жизни вдруг обнаруживается искусственная механика, часовой механизм, играющий марионеткой. В маске жизнь и смерть удивительным образом впадают друг в друга; так, собрание масок, употребляемых японцами для празднеств Но, нельзя рассматривать без сердцебиения, и я не замедлю признать демонический мир, находящий здесь выражение, не уступающим в своей мощи любому другому демоническому миру.
Мгновению, в котором жизнь и смерть меняются местами, присуще нечто в высшей степени ужасное, и не без основания человек, преодолевший его чары, часто разражается смехом. Мне вспоминается здесь продавец универсального магазина, как будто оживающий вместе с модными куклами; я вспоминаю первых мертвых на войне, которых я принял за спящих солдат. Жизнь богата подобными намеками; впечатления от мимикрии, бабочки, уподобляющиеся блеклым листьям, саранча, маскирующаяся под мертвые ветви, в то время как ее опасные щупальца далеко простерты, свидетельствуют об этом. Даже камни, магические свойства которых Альберт Великий описывает в своей книге о тайнах камней, могут ужасать; и опал с впечатляющей убедительностью представляется носителем особенно зловещих сил, ибо никакой другой камень не пробуждается игрой света к такой кошачьей в своей подвижности жизни.