– Читаю.
– А зачем?
– Чтоб знать, – отвечал Коровкин. – Думал в детстве стать заметным историческим деятелем. Я ведь, Маша, всемирную историю знаю наизусть.
– А что ж ты так опростоволосился с ученым Оболоковым, когда читаешь столько книг?
– Я расстроился, а то бы! И тот типчик так на тебя посмотрел, его баба прямо ерзала на месте, протерла небось дырку в стуле.
– Ревнуешь? Не убудет с меня, если будет смотреть. Что ж ревновать – мы с тобой не обвенчаны.
– Я вот выздоровлю, Машенька, с ним поговорю, севрюгой сытой, в дубленку упакованной. И я его одним словом припечатаю.
– Ладненько. Посмотрим. Я пошла.
Когда Мария вернулась, побритый и растерянно чистый Коровкин, в чистом же трико, лежал на диван-кровати и пускал колечками дым.
Как только мастер Коровкин воскрес душою, болезнь покинула его, в теле появлялся легкий зуд, он радовался жизни, и в голову приходила простая, но чрезвычайно приятная мысль, что он не тот жалкий Коровкин, а именно человек, располагающий к уважению. Коровкин пришел к этой мысли, смахивающей на самое заурядное тщеславие, и вот ум его необыкновенно обострился и воспарил в запредельные пространства, где обитали высокие слова, не менее высокие дела и помыслы, и с высот этих на обыкновенные человеческие заботы и хлопоты можно смотреть снисходительно и величаво.
– Чего ж такую записку прислал? – спросила Мария, как-то неловко чувствуя себя под взглядом Коровкина. – Ну и комик ты, Алеша, скажу тебе, когда писал: «Вселенная умирает от энтропии».
– А я тебе скажу, – загорячился Коровкин, кубарем слетая с недосягаемых сфер. – Вселенная умирает не просто так. С человеком умирает и его, человека, вселенная, есть она у каждого человека. Я читал об этом, не выдумал. – Мастер запнулся. – Ты пойми меня правильно: для каждого человека тоже есть исторический момент. История не только для всех людей вместе, но и для каждого. У одного человека она может быть не менее интересной, чем история вообще. Это я тоже вычитал. Так вот ты пойми меня правильно. Я с историей на «ты»! Во мне история, в тебе – история!
– А ты меня в то же время пойми правильно, – сказала Мария. – Ты всяко, может, думаешь: пришла, мол, а вот она же была замужем, а теперь пришла набиваться в близкие отношения. Так ли?
– Ты идеала не понимаешь, – ответил невозмутимо Коровкин. – Идеал должен быть у каждого сердца. Идеал должен прийти в обличье доброты самой. Везде есть зерно добра, и оно, добро, – идеал.
– Но признайся, посетила тебя темная мыслишка? – настаивала Мария, неподвижно глядя на Коровкина, а тот в ее глазах увидел затаившуюся искорку, и эта искорка в любую минуту могла разгореться пламенем. Мария смотрела просяще, вымаливая ответ; мастер сразу заметил, что очень важен для нее ответ. Спустившись с тех невероятных высот, Коровкин понял, что простая искорка в глазах Марии значит для него больше, чем все вместе взятое в тех недосягаемых сферах, и опять же по этой искорке он увидел: никто так не уважал его, как Мария, как вот эта женщина, женщина невиданной красоты, подобных которой ему не приходилось видеть.
Немного придя в себя, мастер не мог постичь, как эта Мария, человек такой неописуемой красоты, вообще могла оказаться в его убогой комнатке, которую в последний раз мать убирала ровно два года и два месяца назад. И вот эта женщина сидит у него, спрашивает и еще волнуется, ожидая ответа Коровкина. «Поистине! – воскликнул в душе мастер. – Мир и красота необъяснимы и не разгаданы!»
– У меня мыслей, Машенька, было много, но все они, самые замечательные, – о тебе, – отвечал Коровкин, желая сказать, какая она прекрасная и изумительная, что Венера Милосская не выдерживает с ней сравнения, хотел почему-то рассказать об этой самой Венере, о которой ему приходилось много читать, но вместо этого мастер спросил: – А ты понимаешь, что такое красота?
– Все, что естественно, не уродливо, – отвечала просто Мария. – У человека все красиво. Это говорила еще бабушка. Она говорила: рождается человек, в душе его поселяется невидимой красоты птица, и живет птица в душе человека долго, пока жив человек. Птица поет. Человеку всегда радостно, когда поет птица, потому что у нее голос замечательный, необыкновенный, а если птица грустит, человеку тоже грустно, хочется плакать. Душа человеческая – мир бескрайний, она безграничная, как самый мир, окружающий нас, со всеми звездами и мирами; в мир души вмещается земля и все страны, океаны и моря, материки и пустыни, и этот мир – душа человека. У птицы там есть свой сад, и летает она быстро, как мысль человеческая. Не успеет человек подумать о Марсе, например, а она уж там, подумать о зле, которое собирается сделать, а она, птица, уж там, на месте преступления, как свидетель. Ни одна подлость не останется скрытой от птицы чудной. Любит птица добро, и человек, творящий добро, живет со светлой душой. Птица та невидимая любит душу добрую, не переносит зла. И когда человек совершает страшное преступление – убивает, предает, измывается над беззащитным, слабым, совершает омерзительный поступок, того человека птица наказывает, душа его сохнет, черствеет, а значит, он уже более не сможет сделать добра, а раз так, значит, пусть он умрет – птица покидает его душу, а жить без той птицы человек не может. И человек тот проклят, дети его прокляты, проклинают его родные, близкие, друзья и враги. Был такой человек, миллионы замучил, умерли люди, но не было ему счастья и не будет. И семья у него – кто спился, кто предал самое дорогое. После смерти не дают ему покоя, оскверняют могилу, и то не считается за грех. Вот что мне бабушка рассказала в последний год своей жизни.
– А у меня, интересное дело, живет такая птичка?
– Сам должен знать.
– А у тебя есть? – спросил Коровкин и посмотрел пристально на Марию.
– Я ни на чего такое не способна, чтобы меня птица невидимая покинула.
– Ну и я ведь такого тоже ничего не сделал, – пожал плечами Коровкин, отвечая в тон ей. – Не украл, никого не предал, подлости я старался не делать. Клянусь!
– Тебе виднее, а только человека можно узнать по мечте, видно тогда, испортился ли он совсем или нет. Вот у тебя есть? Какая?
– На близкое время? – поинтересовался Коровкин.
– Неважно. Чего тебе хотелось: богатства, драгоценностей, бриллиантов, золота, квартиры из трех изолированных комнат с большой кухней на двенадцать квадратных метров, с лоджией? Автомобиль – может, ты его заслужил, ты столько работаешь, чего? Хочешь автомобиль?
– Мороки с ним, брат, не оберешься.
– Где ж твой идеал? Вот все твои слова положительные, – протянула разочарованно Мария.
– У меня есть одна мечта, а вот зачем она тебе, не пойму. Все там, в моей мечте, вполне земной – хочу я пожить один только день, как великий человек, – тоскливо посмотрел Коровкин на Марию. – Вот мечта какая. А чтоб рядом была женщина, красивее которой за четыре миллиарда лет на земле не было.
– Как это так? – не поняла Мария. – Как и что слово твое означает? Великих-то много, а были такие, лучше быть маленьким, чем великим, лучше держаться подальше от позора, потому что уж пусть лучше человека никто не знает, чем прослыть убийцей.
– Понимаешь, бывает еще и добро помимо зла, бывает очень даже большое добро. Оно придет и победит, – сказал Коровкин, а сам подумал, не о том говорит, не то ему чудилось, когда, бывало, мечтал побыть хотя бы ненадолго великим человеком.
В такое время представлялось ему почему-то знойное солнце в самый летний сезон; вымощенные мелким, но точно и ровно подобранным камнем бесконечные улицы и площади, а вокруг площадей непременно каменные большие дома, а где-то на самом что ни на есть видном месте, трибуны римского Колизея, о котором приходилось читать. И вот там стоит он, в окружении непонятных, неизвестных ему, но приятных и преданных людей, красиво одетых в боевые кожаные одежды, вот как в кино «Клеопатра»; рослые, надменные, но любящие его люди, а перед ними в знойном мареве проходит множество легионов, тоже в кожаном и медном одеянии, отливающем фантастически ярким солнцем. И он – в напряженно-задумчивом молчании, чувствуя рядом верных и красивых мыслями и делами людей, – стоит и задумчиво смотрит, как бесчисленное множество ног одновременно поднимается и опускается, и высверкивают так же одновременно прекрасные доспехи: идут, идут легионы, и только слышно их мерное, словно вздох моря, словно плеск набегающей на берег волны, движение. А он, Коровкин, кто он такой? Кто же он? Вот кричат, рвут глотки легионеры в едином дыхании, кажется: «Моритури тэ салутант!» [1] Он не мог стоять, он парил над бесчисленными легионами, оглядывая их шлемы, кожаные щиты, короткие мечи, и видел, как движутся ряды воинов. «Моритури тэ салутант!» – неслось могуче и ровно, как дыхание горячего ветра.
[1] Идущие на смерть приветствуют тебя!