«Как побледнела Барбара!» – подумал Хендрик. Ему вдруг почудилось, что они вовсе здесь и не сидят, что они – созданье его разгоряченного мозга, что они существуют лишь в его воображении. Если они живые, то почему же не двигаются? Почему сидят так неподвижно, почему у них такие грустные глаза?
Барбара подпирала рукой узкое бледное лицо. Между темных и сдвинутых бровей пролегла черта, которой Хендрик прежде не замечал: может быть, это от напряженных, горьких раздумий? Черта придавала лицу мечтательное, почти суровое выражение. На Барбаре был серый плащ и ярко-красный шарф. В этой одежде из-за страдальческого, напряженного лица она производила несколько дикое, почти страшное впечатление.
Фрау фон Герцфельд тоже была бледна, но на этом широком мягком лице не было грозной печати, оно выражало лишь нежную печаль. Кроме Барбары и Гедды, за столом сидела еще одна девушка – Хендрик прежде никогда ее не видел – и двое молодых людей. Один из них был Себастьян, Хендрик узнал его вытянутую шею, затуманенный, задумчивый взор и прядь пепельно-светлых волос.
Хендрик хотел крикнуть, хотел поздороваться, первым движеньем его души было обнять Барбару, поговорить с ней – обо всем, обо всем с ней поговорить. Как часто он мечтал об этом в одинокие дни! Но в голове уже бродили соображения: «Как они меня примут? Станут задавать вопросы – как мне отвечать? Здесь, в кармане пиджака, у меня билет в спальное купе берлинского поезда, и все это благодаря содействию двух любезных светловолосых дам. Я уже как бы смирился с режимом, который прогнал этих людей, а ведь я клялся Барбаре в непримиримой вражде к нему. Какую высокомерную улыбку скроит Себастьян! И как мне снести взгляд Барбары, ее темный, презрительный, беспощадный взгляд? Надо бежать – кажется, они меня пока не заметили – ведь все они смотрят странными взглядами в пустоту. Надо поскорей убираться, эта встреча мне не по силам…» Сидевшие за столом все не шевелились; казалось, они смотрят сквозь Хендрика Хефгена, как сквозь воздух. Они сидели, застыв, словно от непереносимой боли, покуда Хендрик спешил прочь мелкими твердыми шажками, как человек, убегающий от опасности и стремящийся скрыть свой страх.
После первой репетиции Лотта Линденталь сказала Хефгену:
– Дико неудачно, генерал теперь безумно занят. Если бы он только смог, он наверняка пришел бы на репетицию посмотреть, как мы работаем. Вы себе даже представить не можете, какие блистательные советы он иногда дает нам, актерам. Мне кажется, что в вопросах театра он разбирается не хуже, чем в своих самолетах, – а это что-нибудь да значит!
Нет, Хендрик мог это себе представить. Он почтительно кивнул. Потом он спросил фрейлейн Линденталь, позволит ли она ему отвезти ее домой в его машине. Она это ему позволила с милостивой улыбкой. Подавая ей руку, он тихо сказал:
– Для меня такая большая радость играть с вами. В последние годы мне пришлось очень много мучиться от манерности партнера. Дора Мартин испортила немецких актрис своим дурным примером. Ее судорожный стиль – это ведь уже не игра. Истерический местечковый надрыв, кривляние. И вот я снова слышу ваш ясный, простой и душевный голос.
Она благодарно посмотрела на него выпуклыми, фиалковыми, глупыми глазами.
– Я так рада это слышать, – прошептала она и крепче сжала его руку.
– Я ведь знаю, вы мне не льстите. Человек, который так свято относится к своему призванию, не льстит в вопросах искусства.
Хендрик прямо-таки ужаснулся от мысли, что его слова могли быть приняты за лесть.
– О, прошу вас! – он положил руку на сердце. – Я – и льстить! Мои друзья обычно упрекают меня за то, что я говорю людям в глаза самую горькую правду!
Линденталь рада была это услышать.
– Очень люблю искренних людей, – отвечала она скромно.
– Жалко, что мы уже приехали, – сказал Хендрик, останавливая машину перед тихим элегантным домом на Тиргартенштрассе. Здесь жила Лотта Линденталь. Он нагнулся к ее руке, слегка отодвинул серую лайковую перчатку и прикоснулся губами к молочно-белой коже.
Казалось, она не заметила маленькой дерзости, во всяком случае не осудила его за это, улыбка по-прежнему сияла на ее лице.
– Тысяча благодарностей за то, что разрешили вас проводить, – сказал он в своей склоненной позе.
Пока она шла к дверям, он думал: «Если она еще раз обернется, все хорошо. А если еще и помашет мне рукой, – это триумф, и я пойду далеко». Она, держась прямо, пересекла улицу. Подойдя к дверям, она повернула голову, показала сияющее лицо и – какое блаженство! – помахала ручкой. Хендрик ощутил счастливый трепет, когда Лотта Линденталь лукаво крикнула:
– Адью!
Это было больше, чем он смел надеяться. С глубоким вздохом облегчения он откинулся на кожаном сиденье своего «мерседеса».
Хендрик знал еще прежде, чем вернуться в Берлин, – без протекции Линденталь он пропал. Маленькая Ангелика, встретившая его на вокзале, могла бы и не намекать на это – ситуация была ясна ему и без ее намеков. У него были страшные враги, среди них такие влиятельные, как писатель Цезарь фон Мук – министр пропаганды сделал его директором Государственного театра. Драматург оказал Хефгену, всегда браковавшему его пьесы, ледяной прием. На его лице со стальными глазами и язвительно сжатыми губами застыло выражение неприступной строгости и достоинства. Он сказал:
– Не знаю, сможете ли вы с нами ужиться, господин Хефген. Здесь ведь теперь царит иной дух, не тот, к которому вы привыкли. С большевистскими порядками покончено. – Тут автор драмы «Танненберг» угрожающе вытянулся. – Вы уже не сможете выступать в пьесах вашего друга Мардера или в столь вами ценимых французских фарсах. Теперь наше искусство будет не семитским и не галльским, но немецким. И вам, господин Хефген, придется доказать, в состоянии ли вы способствовать нам в столь благородной работе. Откровенно скажу, я не видел особых оснований вызывать вас из Парижа. – При слове «Париж» у Цезаря фон Мука грозно сверкнули глаза. – Но фрейлейн Линденталь хочет, чтобы вы были ее партнером в маленькой комедии, выбранной для ее дебюта. – Мук сказал это несколько пренебрежительно. – Я не хотел бы проявлять нелюбезность по отношению к даме, – продолжал он с фальшивым благожелательством и высокомерно заключил: – Впрочем, я убежден, что роль элегантного друга дома и обольстителя вам не покажется трудной. – И по-военному скупым жестом руки директор дал понять, что беседа окончена.
Не слишком приятное начало! Тем более если вспомнить, что за мстительным выскочкой стоит собственной персоной министр пропаганды. А этот последний всемогущ в вопросах культуры. Он был бы и абсолютно всемогущ, не вбей себе в голову произведенный в прусские премьер-министры генерал авиации, что ему необходимо вмешиваться в дела государственных театров. А в этих делах, хотя бы из-за Лотты, толстяк сильно заинтересован. Так возникла распря, борьба за власть между могучими властителями – главой пропаганды и главой авиации. Хендрик ни одного из двух полубогов пока не видел своими глазами, но знал, что вражду одного он сможет выдержать, лишь заручившись поддержкой другого. Путь к премьер-министру лежит через актрису. Хендрику надо завоевать Лотту Линденталь.
В первые недели своей новой берлинской жизни Хендрик жил лишь одной мыслью: Лотта Линденталь должна его полюбить. Сверкающим глазам и стервозной улыбке еще никто не мог противостоять, а в конце концов она ведь тоже только человек, не более. Сейчас на карту поставлено все, надо пустить в ход все свое искусство – Лотту необходимо завоевать, как крепость. Пусть у нее слишком пухлая грудь и коровьи глаза, пусть она провинциальна, прозаична, плевать на ее двойной подбородок и перманент: для него она желаннее любой богини.
И Хендрик боролся. Он был глух и слеп ко всему, что происходило вокруг. Его воля, весь его ум направились на одну цель: завоевать светловолосую Лотту. Лишь для нее у него были глаза, больше он ничего не замечал. Маленькая Ангелика просчиталась, если думала, что Хефген из благодарности будет хоть чуть-чуть удостаивать ее вниманием. Лишь первые часы после прибытия он был с ней мил. Но как только она его представила Линденталь, Ангелика перестала для него существовать. Ей пришлось выплакаться на груди у своего кинорежиссера, Хендрик же прямо направился к единой цели, имя которой – Лотта.
Заметил ли он, как изменились улицы Берлина? Видел ли коричневые и черные рубашки, знамена со свастикой, марширующую молодежь? Слышал ли воинственные песни, которые распевались на улицах, летели из радиоприемников, с полотен киноэкранов? Обращал ли внимание на речи фюрера, на его угрозы и хвастовство? Читал ли газеты, которые приукрашивали, замалчивали, лгали, но тем не менее выбалтывали достаточно страшные истины? Заботила ли его судьба людей, которых раньше он называл своими друзьями? Он даже не знал, где они. Может быть, сидят в каком-нибудь кафе в Праге, Цюрихе или Париже, может быть, их пытают в концентрационных лагерях, может быть, они прячутся по чердакам и погребам Берлина? Хендрика нимало не интересовали эти мрачные подробности. «Я ведь не могу им помочь, – этой формулой он отгонял от себя любую мысль о страдальцах. – Я сам в постоянной опасности – кто знает, может, Цезарю фон Муку уже завтра удастся добиться моего ареста. Вот буду уверен в своем положении, тогда и смогу помогать другим!»