Ночью к императорским палаткам, где царил траур, принесли труп шпейерского прелата, убитого между лопаток при бегстве. Фридрих вызвал к себе Баудолино и потребовал объяснений: какова его роль в этой истории и что ему вообще известно... Баудолино предпочел бы провалиться сквозь землю. Ведь тою ночью были убиты великолепные военачальники, и даже Ансельм Медик из Пьяченцы, а также многие храбрые сержанты, и многие бедные пехотинцы, и все благодаря его замечательному плану, который был затеян, чтоб разрешить все проблемы сразу и чтоб никто никого и пальцем не тронул! Баудолино кинулся императору Фридриху в ноги и поведал все как на духу: что он подстраивал достоверный предлог с целью свернуть эту дурацкую осаду, а вышла осечка, все повернулось именно так, как повернулось.
– Я несчастнейший из людей, отец, – говорил он императору. – Мне противно зрелище крови, я мечтал сохранить чистые руки, я мечтал предотвратить новые смерти, а устроил погляди какую бойню. Все убитые на моей совести!
– О проклятье. И тебе, и тому, кто сорвал твой хитрый план, – ответил император Фридрих. Он был подавлен, даже не взбешен. – Потому что... не говори никому... но этот твой достоверный предлог мне был бы очень и очень кстати. Получились свежие сведения. Лига изготовилась к бою. Может, даже и завтра против нас откроется второй фронт. Твой святой Петр был именно то, что надо, чтобы переубедить мою армию. Но теперь слишком много у нас убитых, и бароны требуют мести. Они ходят и выкрикивают, что настал момент задать трепку осажденным. Кстати, мои люди хорошо рассмотрели защитников. Они все худее нас. Поди, для них это было чуть не последнее усилие!
Наступило утро страстной субботы. Воздух прогревался. Луга запестрели цветами. Листва зашуршала на деревьях. Настроение и в городе и в лагере было самое отвратное. У имперцев потому, что вроде следовало штурмовать, но ужасно не хотелось. У александрийцев – потому, что после памятной атаки, хотя гонору у всех прибавилось, животы подвело уже совсем до крайней степени.
В плодоносной голове Баудолино снова закипели идеи.
Он опять подскакал к подножью стен. Тротти, Гуаско и прочие коменданты были мрачнее тучи. Они тоже слышали, что приближается Лига, но из верных источников знали, что разные коммуны имеют самые разные намерения и что многие из них еще раздумывают, стоит ли им атаковать императора.
– Потому что, ты только вникни, сударь Никита... здесь все так заверчено, что не знаю, достанет ли у византийцев тонкости понять... есть разница между обороной от императора и нападением на императора по своей воле. Если отец бьет тебя ремнем, ты хватаешь ремень, вырываешь у него из руки. Это защита. Но вздумай только поднять руку на отца! Отцеубийство! Вдобавок, если будет окончательно подорвано почитание святоримского императора, что останется общего у итальянских коммун? Понимаешь, сударь Никита, они дружно лупили Фридриховых наймитов, но продолжали признавать Фридриха за основного хозяина. То есть они не желали, чтоб Фридрих торчал у них перед носом, но боже упаси его насовсем утратить. В этом случае коммуны переубивали бы друг друга, даже не зная, кто из них прав, кто виноват. Ибо критерии вины и правды определяет, в конечном счете, император.
– Значит, – сказал тогда Гуаско, – лучше всего бы Фридриху быстро уходить от Александрии. Голову прозакладываю, что и коммуны тогда его пропустят и он доберется до своей Павии. Но как устроить, чтоб уйти ему было не стыдно? Небесное знамение уже отработано и уже провалилось. Александрийцы, конечно, получили удовлетворение, но дело не продвинулось ни на йоту...
– – Наверно, эта мистерия с Петром вышла какой-то слишком вычурной, – уныло произнес Баудолино. – Кроме того, видение или, как его там, небесное знамение... это такая штука: сегодня вроде явился, а завтра поди докажи, являлся кто-то или нет. И за каким чертом мне понадобился этот святой! Наемная солдатня – они же не верят и в Отца небесного! Они верят только в две вещи: в набитое пузо и в хвост торчком.
– Ну а если, – вступил тогда в разговор Гальяудо, исполнившись, непонятно с чего, дивного здравомыслия, которое, как известно, Господь ниспосылает только простецам, – а если к имперцам вдруг попадет наша корова, и обнаружится, что у нее пузо набито... и почитай что лопается? Тогда и Барбаросса и его дружина решат, что у нас жратвы немереное изобилие, и хватит на... как это... «веки веков», sculasculoram... Господа и солдаты тогда скажут: дуем-ка восвояси, а не то придется нам встречать на этой луже и следующую Пасху...
– Никогда не слыхал ничего глупее, – выпалил Гуаско, и воевода Тротти с ним согласился, для пущей наглядности крутнув пальцем у виска: выжил-де из ума старичок. – И вообще, будь у нас хотя бы одна корова, мы бы съели ее живой, – добавил помалкивавший Бойди.
– Не оттого, что мысль предлагается моим родителем... но, черт побери, она показалась мне полезной, – перебил Баудолино. – Может быть, вы запамятовали. Одна-то коровка еще имеется. Это Розина Гальяудо. Вопрос только, если вымести по сусекам и амбарам все, что есть в городе, наберем ли мы столько зерна, чтобы набить брюхо этой скотине.
– Ты получи сперва, скотина, эту скотину! – кинулся на него Гальяудо. – Чтобы узнать, сколько зерна у Розины в брюхе, имперцам следует не только полонить беднягу, но и выпотрошить, а мы Розину не забивали, именно оттого что для меня и для твоей матери она все одно что дочка, которую Господь нам не судил. И я к Розине не дам никому прикоснуться. Уж предпочту, чтоб выпотрошили тебя, поскольку вот уже тридцать лет не вижу от тебя в хозяйстве проку, ну а Розина-то без фанаберии служит нам день и ночь верой и правдой.
Гуаско с товарищами минуту назад полагали, что затея с коровой – бред сумасшедшего. Но стоило Гальяудо заартачиться, как им эта затея начала казаться чистым золотом, и не жалея гортаней все принялись убеждать крестьянина, что ради спасения города можно пожертвовать даже коровой, и что невместно предлагать вместо коровы Баудолино, Баудолино потрошить никто не захочет, а вспотрошив корову, Рыжебородый, того глядишь, и повернет оглобли. Что до зерна, то в городе его не сильно много осталось, но если со тщанием поискать, то разок накормить Розину найдется. Не обязательно чистым зерном! Когда оно в пузе, кто станет разбирать, где отруби, где пшеница. Опять же не станем отсевать корм от мучных тараканов. Все в дело пойдет. Война на дворе. От нашего хлеба тараканов не отсевают...
– Баудолино, Баудолино, – перебил его Никита. – Не говори только, что эта забубённая идея могла иметь успех.
– Не только успех у нас, – парировал Баудолино, – но и, как ты увидишь впоследствии, успех у императора.
Дело происходило так. Примерно к третьему часу в страстную субботу все консулы и вся городская верхушка Александрии сошлись под портиками главной площади, где лежала самая исчахшая, самая болезненная корова, какую только может вообразить человеческое сознание. Облезшая целой шкурой, откинувшая ноги-жердины; вымя, похожее на уши, уши, похожие на сосцы; глаза закачены полностью... вся ее тощая туша как бы размякла, казались мягкими даже рога. Это был уже не полутруп. Сплошной скелет. Призрак буренки, лубок «Пляска Смерти»... Поклоняясь этому священному говяду, припадала к ее голове мать Баудолино, гладя умирающую по макушке, приговаривая и утешая, что, наверно, так Богу угодно, послать скончание мукам. Да еще после сытного обеда; значит, лучшая смерть, нежели сулится ее владельцам.
Под портики постоянно прибывали мешки с пшеницей и иными семенами, все что наметали в пустых сусеках. Гальяудо подпихивал мешки к морде угнетенной твари, чтоб она занялась едой. Но корова уже взирала на мир с трагической отрешенностью, и совсем не умела припомнить, как производится жевание. Кончилось тем, что одни помощники ухватили корову за ноги, другие за голову, широко растянули ей рот и, в то время как она протестовала бессильным мычанием, стали впихивать зерно ей в глотку. Так закармливают гусынь на печень. Раз засыпали, два засыпали... может, по жизненному инстинкту, или вдруг припомнив старые времена, бессловесная страдалица тяжко шевельнула языком и втянула, облизывая, в рот добрую порцию непривычного корма. По своей ли воле или с помощью доброжелателей, но Розина постепенно начала принимать пищу.
Это была нерадостная пирушка, и не раз казалось, что Розина вот-вот отдаст небесам скотинину душу. Она ела будто рожала, надсаживаясь криками от муки. Тем не менее воля к жизни постепенно брала свое, и корова потихоньку поднялась на ноги и сама продолжила есть, просовываясь мордой точно в отверстия мешков, расставлявшихся перед ней. В итоге взорам присутствующих предстала очень странная корова, унылая и жутко тощая, кожа с костями, особенно со спины, там, где мослы почти протыкали шкуру. Однако при этом у коровы имелся круглый барабанный живот, до того раздутый, будто она была стельна целою дюжиной.