прекрасной французской речи, хотя ему казалось, что делает он только одно дело: опутывает меня святыми своими сетями. Ибо он просил читать ему проповеди Боссюэ, статьи Маритена, стихи Шарля Пеги, рассуждения Паскаля. Недавно в каталоге здешней библиотеки я наткнулся на знакомое название и имя: Блез Паскаль, «Мысли». Без труда отыскал я отрывок, который в мае тридцать шестого прочитал вслух на веранде домика, бывшего обителью семи салезианцев из «Милосердия господня», отрывок, который чуть было не заставил отца Антуана и меня люто возненавидеть друг друга.
Тогда я уже наловчился, читал не спотыкаясь, не переиначивал слов, хотя попадались и довольно трудные, чуждые в своей старомодности и напыщенности.
Например:
«Сердце чувствует, что есть три измерения пространства и что числа бесконечны; разум затем показывает, что не существует двух квадратов чисел, из которых одно было бы вдвое больше другого. Принципы чувствуются, теоремы выводятся как заключения, и притом все это делается с полною достоверностью, хотя и различными путями. Смешно, что разум требует у сердца доказательств его первых начал, а иначе с ними не соглашается, точно так же, как было бы смешно, если бы сердце требовало, чтобы разум «чувствовал» все теоремы, которые он доказывает, а иначе не принимал бы.
Это бессилие должно служить единственно для унижения разума, который хотел бы судить обо всем, а не для оспаривания нашей уверенности в вещах, как будто бы только разум способен чему-то научить нас. Напротив, дай бог, чтобы мы не имели в нем никогда нужды и чтобы познавали все вещи инстинктом и чувством! Но природа нам отказала в этом благе; напротив, она дала нам очень немного знаний подобного рода; все остальные могут быть приобретены только с помощью рассуждения.
И вот почему те, которым бог дал религиозное чувство в сердце, очень счастливы и вполне законно убеждены. А кто не имеет веры, тех мы можем научить ей только с помощью рассуждения, ожидая, что бог даст ее им при помощи сердечного чувства, без которого вера носит человеческий характер и бесполезна для спасения…
Сердце чувствует бога, а не разум. Вот в чем суть веры: бог, осязаемый сердцем, не разумом».
Мне трудно объяснить, чем рассмешили меня эти старомодные рассуждения.
Однако факт остается фактом, что на словах о «боге, осязаемом сердцем», голос мой дрогнул. Я не хотел оскорбить ни отца Антуана, ни паскалевского бога. Но несмотря на это, в конце концов разразился безудержным смехом.
Отец Антуан сорвался с кресла, подбежал ко мне, ударил по лицу.
В глазах у меня потемнело. Я схватил его за руку, как за горло.
— Может, мне подставить тебе другую щеку, ты, свистулька фламандская? — прошипел я, задыхаясь.
Он вдруг обмяк у меня в руках, и его голубые глаза наполнились слезами.
— Прошу тебя! — сказал он. — Ударь и ты!
Я не знал, что делать. Голову и сердце охватила тревога, росло смятение, словно с лица падре Антуана смотрел на меня бог, осязаемый сердцем. Над Белыми горами мелькнуло несколько беззвучных молний.
— Прости, отец, — произнес я наконец.
— Не передо мной винись, не передо мной!
Тут он выпрямился и расправил грудь. Он явственно ощутил в себе прилив надежды, веры и вдохновения. Почувствовал силу нарождавшихся слов, живых, как милость и откровение. Воздел руки, словно Моисей перед фараоном, — наконец-то он был уверен, что бросит меня на колени перед своим Христом.
Но как раз в это мгновение заплакала где-то невдалеке молодая гиена. К ней присоединилась вторая, третья. Наконец мы поняли: это не гиены. Мы бросились туда, откуда доносились эти рыдания, — к третьему бараку. У часовни нас догнал Эбонго; от столярной мастерской топал слоновьей рысцой брат Роберт.
В третьем бараке жила семья массаи. Самое гордое племя кочевников Восточной Африки, славящееся охотой на львов, приговорило одного из своих братьев к «Милосердию господню». Осужденный, по имени Оль’Акти, заразил обеих своих жен и одного из сыновей. Трое других были еще здоровы, но племя, молодые мужчины которого не страшились идти на молодых львов, боялось проказы. Решением вождей Оль’Акти был беспощадно приговорен к оседлости, к агонии в «Милосердии господнем», и он жил здесь уже третий год. Молчал, страдал в безмолвии, пребывал словно на дне моря. В гордом безразличии он даже позволил отцу Бенедикту окрестить своих жен и детей. Он производил впечатление человека, который решительно презирает собственное несчастье.
Мы ошиблись в такой оценке. На пороге комнаты, где жила семья Оль’Акти, толпилась кучка причитающих плакальщиц-прокаженных. Брат Роберт принес лампу. По глиняному полу комнаты текли ручейки, образуя красно-черные озера. Угол, в котором Оль’Акти держал свое уже несколько лет бездействовавшее оружие — копье с широким острым наконечником и щит с изображением злого духа, — этот угол был пуст. Комната, однако, не была пуста: на матах у трех стен остывали тела семейства Оль’Акти — обе жены и четверо детей, из которых один только был болен.
— Шесть, — прошептал брат Роберт. — Шесть новых гробов.
Глаза отца Антуана побелели от гнева. Он отыскал взглядом в толпе зевак и плакальщиц старого Категу — местного сплетника и мудреца.
— Говори! — произнес он. — Что это значит?
Категу зажмурился, словно его собирались бить. Отец Антуан тонким голосом закричал что-то на языке суахили. Толпа не проронила ни звука в ответ. Плакальщицы умолкли — вокруг нас сгущалась тишина. Свет фонаря, который держал Роберт, упал на лицо боя Эбонго. Этому «мальчику» было под сорок, рост его едва превышал четыре фута, спина разукрашена шрамами, напоминавшими о встрече с леопардом, у него было лицо старика и очень умные, всезнающие глаза. Свет застал его врасплох, он не успел превратить свое лицо в маску. Было ясно, он что-то знал. Я понял: он знает!
Я вытащил отца Антуана и Эбонго из онемевшей толпы, а поскольку в барак уже прибыл отец Бенедикт со своим приближенным Феликсом, мы предоставили им и Роберту заниматься молитвами и наведением порядка.
Маленькому фламандцу я шепнул: Эбонго знает. Бой сразу же сообразил, что дело плохо, но отец Антуан не слушал никаких отговорок: он приказал ему идти с нами — вот так мы и начали следствие, долгое, мучительное, но, в общем-то, оказавшееся весьма плодотворным. Поначалу не помогали ни просьбы, ни угрозы, ни крики отца Антуана. Тогда — вопреки всем правилам — маленький фламандец достал из шкафа пузатую бутылку коньяку и с грохотом поставил ее на стол перед самым носом боя.
Тут-то Эбонго начал сдавать. Стал давиться слюной, его глазки заплясали вокруг бутылки, словно бабочки вокруг лампы, в конце концов он уступил и