меня за локоть. Считал, что нам не следует выдавать себя. Он был прав, но меня охватила слепая ярость. Я помчался к водопою.
Старик вскочил с легкостью дикой кошки. Но не побежал прочь. Нас разделяла пойма ручья шириной в десятка полтора метров. Он засмеялся. Поднял руки над головой. Затем стремительным движением простер их ко мне с растопыренными пальцами — наводил чары.
Мне пришлось остановиться, так как я уже влез в трясину у правого берега Змеиного ручья. Старик заорал что-то писклявым голосом. По его жестам я понял, что он продолжает осыпать меня чарами и проклятиями. У меня в руке был камень, и я метнул его, как в свои лучшие годы. Я целился в туловище, попал в область сердца. Старик упал, но поднялся. Побежал шатаясь и сумел удрать.
Через два дня стало ясно, что он тоже начал новую охоту. Под окном своей комнаты я обнаружил глиняный, раскрашенный сажей и известью горшок. В горшке лежала приманка: окровавленный кусок печени. А под ним колдун поместил три острых крючка, несколько осколков стекла и пригоршню ядовитых колючек. Намерение его было столь же определенно, как и жестоко: моя проголодавшаяся за ночь душа, съев приманку, должна была пораниться о стекло, попасться на крючки и запутаться в колючках. Не испрашивая ни у одного из преподобных отцов позволения, я созвал больных на площадку перед часовней. Приказал привести женщину из племени вакамбо. Хохоча во все горло и по-детски кривляясь, я разбил горшок оземь. Мясо выбросил на помойку, крючки, колючки и стекло растоптал каблуками. Толпа корчилась от страха и возбуждения. А затем в зарослях под пальмами вдруг заверещала незнакомая мне зловещая птица, и больные разбежались.
От амбулатории мчались отец Бенедикт и отец Антуан. Прежде чем разразился скандал, я успел заметить на некоторых лицах первые отчетливые тени надежды. Я не ошибся: в тот день женщина вакамбо впервые за три дня съела миску супа — и приняла ее из моих рук.
Поэтому я остался безразличен к яростным крикам старого Бенедикта, который обозвал меня глупым шарлатаном и темным язычником. Он чуть было не задохнулся, когда я в свою очередь назвал его просвещенным шарлатаном и глупым ловцом душ. Я заявил также, что действую в целях самозащиты, и уж коли я не мешаю достопочтенному отцу Бенедикту молиться за души из «Милосердия господня», то покорнейше прошу его не мешать мне преследовать их убийцу. А потом произошло событие необыкновенное и прекрасное: маленький фламандец взял мою сторону, и я чмокнул его в руку, как самая кроткая овечка в приходе. Когда все разошлись, я занялся поисками Эбонго. Но тот исчез. Да, он был мудрым охотником. Пошел на птичий крик, распознал в нем человеческий голос.
Эбонго напал на след, и с тех пор мы его больше не теряли.
Не буду описывать здесь подробностей шестинедельной погони, засад, многих неудач и того случая, когда удиравший старикан сознательно навел меня на разъяренного носорога, от которого я едва унес ноги. История охоты на колдуна Н’гару, собственно говоря, выходит за рамки повествования. Можно было бы, конечно, развернуть ее со всей пышностью на широком экране, в цвете и с музыкальным сопровождением, построенным на криках барабанов кикуйя. Достаточно будет сказать, что женщину вакамбо миновал восемнадцатый гроб сезона и никто из «Милосердия» в тот год больше не отправился следом за Оль’Акти, за Лори и Каманте (что было делом вполне понятным, ибо после встречи у водопоя Н’гару охотился уже только за моей душой).
Скажу также, что на рассвете восьмого октября мы наконец схватили старого леопарда на тропе, ведущей к его логову, на главном кукурузном поле нашего «Милосердия господня». На сей раз ему не удалось удрать, так как он нагрузился сверх меры: тащил два горшка с приманкой, ворох сетей и силков, крюки. Наверное, решил раз и навсегда покончить с моей непослушной душой. Просчитался — излишняя поспешность и бьющая через край ненависть погубили его самого. Мы крепко связали убийцу, спеленали собственными его сетями, приволокли на площадку к часовне, бросили наземь. Он крикнул только раз, но пронзительно до жути.
Люди сбежались в один миг. Обступили его кольцом. Сначала только смотрели. Но вскоре мужчины стали озираться в поисках камней. Я сделал вид, что не замечаю этого: передо мною снова замаячили горестные глаза Лори. К сожалению, Роберт разбудил отца Антуана, который в тот раз еще защитил убийцу.
Вечером (как я уже упоминал) пошел первый дождь осеннего муссона, и я сказал отцу Антуану, что уезжаю, что попытаюсь пробраться в Испанию. Мы разругались, потом я смягчился. Маленький фламандец начал молиться. Когда он кончил, я прямо сказал ему, что немногих людей в своей жизни любил и уважал так, как его. И все же я решил покинуть «Милосердие господне». Не хочу, говорил я, и не могу последовать его совету, не облачусь в монашеское платье, не буду выслуживать себе вечного блаженства, ибо это не в моих привычках и обычаях и противоречит моим убеждениям. Признался, что искренне уважаю самаритянский труд «Милосердия господня» и даже злобу Бенедикта и лживость Феликса почитаю достойными уважения. Но, продолжал я, одного милосердия мне слишком мало. И тут я разъяснил молчащему попику, что если я когда-нибудь и намеревался добраться до Голгофы, то не для лобзания пробитых ступней сына божьего, а затем, чтобы поднять руку в защиту человека.
Он опять спросил меня, буду ли я убивать. Что я мог ответить ему? Я шел на третью свою войну.
— Антуан, — сказал я. — Отче! Не закрывай глаза на правду. Европе угрожает мор пострашнее проказы.
Не знаю, понял ли он, но просьбу мою исполнил: снабдил меня превосходной трудовой характеристикой (не уточняя, в какой больнице я работал), рассчитался надежной валютой и, наконец, достал хранившейся для особых случаев датский портер. Вдобавок обещал, что сам отвезет меня в Найроби к поезду.
В тиши и умиротворении раскурили мы прощальную сигару. Ночь стала бледнеть, с востока надвинулась высокая волна ветра. Опять запахло дождем. Отец Антуан первый услышал тихий, но злорадный гомон. И раньше меня понял, что происходит. Первым вскочил с места.
Никто из нас, белых, не слышал, как из подвала вытащили убийцу душ. Прошло с тех пор, должно быть, несколько минут, ибо распростертый у задней стены часовни Н’гару был почти завален камнями, истекал кровью и, вероятно, очень страдал. Бросали все больные: мужчины, женщины, дети, даже самые крохотные. Дряхлая, слепая и беспалая Гули плакала от досады, что одна она лишена радости