И от такого изматывания и сталкивания сочувствия с противочувствием рождается третье, катарсис, возвышение чувств: Пушкин же воспевает СНИСХОЖДЕНИЕ высокого к низкому, СОГЛАСИЕ с тем, чтоб люди не слишком высоко искали себе кумиров и идеалов. После своего тираноборчества, когда он был орлом, представителем продекабристского романтизма (взлет Синусоиды идеалов), Пушкин теперь, в 1827 году, склонен быть реалистом и сотрудничать с Николаем I, не считая его, как консервативное дворянство, кумиром, однако уповая на прогрессивные намерения его, испуганного восстанием декабристов (спуск Синусоиды идеалов).
Это — о восприятии текста не в лоб.
(А потом Пушкин и в Николае I разочаровался. И стал представителем следующего, так сказать, задумавшегося реализма — низ спуска Синусоиды идеалов. Потом обратился к воспитанию народа в духе консенсуса несмотря на сословное общество — новый подъем по Синусоиде идеалов, когда и написал «Моцарта и Сальери». И от жизни опять стал некоторым образом улетать вверх, а не спускаться, как в «Поэте»…)
Теперь о мрачном конце — по Пушкину — моцартовской «вещицы».
Литература, конечно, не музыка. И трудно ей передавать синхронность. Но оперирует же и она, скажем, ассоциациями. Почему не счесть, что в нашем сознании, только что воспринявшем и красотку, и друга, и внезапный мрак, все это аккумулируется.
Наконец, в свете того, как мы определились, что искусство — не жизнь, — пушкинский Моцарт не только боится, переживает предчувствие смерти (это жизнь), но и эстетизирует, создает об этом фрагмент произведения (искусство). И — учитывая ассоциацию — какой нюанс предчувствия смерти он эстетизирует? — Эфемерность жизни, еще более прекрасной от близости смерти.
А не это ли демонизм!?.
Ювелирная деталь, в 1980‑х годах найденная Цейтлиным, тонко подтверждает эту мысль:
«Одно только наличие рифмы в рифмованной поэзии не может быть смысловым фактом. Иное дело — рифма в белом стихе. Например… ассонансная:
Как тень он гонится. Вот и теперьМне кажется, он сам–третей…
А точных, глагольных рифм — так даже «слишком» много для белого стиха:
Я весел… Вдруг: виденье гробовое,Незапный мрак иль что–нибудь такое.
Сказали мне, что заходил……Всю ночь я думал: кто бы это был?
Ты для него «Тарара» сочинил……Ах, правда ли, Сальери,Что Бомарше кого–то отравил?
Единого прекрасного жрецов.Не правда ль? Но я нынче нездоров…
А необыкновенно глубокую для поэзии XIX века рифму невозможно не услышать:
— Давно, недели три. Но странный случай…Не сказывал тебе я?— Нет.— Так слушай.
Вот и все рифмы. Мало их. Но в речи Сальери нет ни одной! Не стану обсуждать, сколь значимо их местонахождение, хотя и об этом… можно… сказать. Точная рифма появляется с темой смерти. Но вот каким образом они [рифмы] входят в слух? Удивительно, что появляется рифма не только редко, но и тихо».
А я б сказал — ничего удивительного. Дьявольская ж умелость — соблазнить так, чтоб соблазненный и не заметил, как он погиб, как смерть принял за эстетически ценное явление. Вертер в Сальери был очень падок на такие соблазны.
Приведенное — как бильярдные шары — столкновение противоположных мнений (о том, почему «вещица» кончается мрачно) неплодотворно. Но я все же его привел, потому что это единственный случай, когда мой оппонент знал мою версию о неприятии Пушкиным Моцарта–беса и ответил на нее. Ответил не голословно опровергая, а опираясь на какой–то элемент текста трагедии и на динамику творческого развития Пушкина.
Здесь же (хоть тут и не глава «СОГЛАШАЮСЬ») стоит дать и мнение, почти совпадающее с моим и дающее ответ на вопрос — «почему «безделица» Моцарта кончается мрачно?».
*ОТВЕЧАЕТ В. РЕЗНИКОВ (1976 г.).
Самого Моцарта мучает проблема несовместимости двух противоположных начал в его собственной душе. Гармония, входя в Моцарта, обретает в нем «лукавого раба». Моцарт привязан душой к миру, к обыденной жизни, к семье. Моцарт настойчиво показывается примерным семьянином:
…играл я на полуС своим мальчишкой……Но дай схожу домой сказатьЖене, чтобы меня она к обедуНе дожидалась…
Но сила Гармонии, врываясь в душу Моцарта, этот быт резко отрицает. На протяжении пьесы Моцарт рассказывает о создании двух своих произведений, — и обе истории овеяны каким–то мистическим ужасом.
Из двух «творческих историй» мы убеждаемся, что проявление для пушкинского Моцарта «бессмертного гения» было субъективно окрашено в мрачный, черный цвет, потому что вырывало его из любимой простой жизни, вставало перед глазами «гробовыми виденьями», лишало сна.
Моцарт чувствует, сколь неразрешимое противоречие представляет его существование. В предсмертном монологе он вслух произносит свою сокровенную трагическую мысль о конечной несовместимости жизни и творчества:
Когда бы все так чувствовали силуГармонии! Но нет: тогда б не могИ мир существовать: никто б не сталЗаботиться о нуждах низкой жизни,Все предались бы вольному искусству…
Но ведь уничтожение мира — и есть величайшее мыслимое злодейство… Так что — не зря именно Моцарта волновал этот вопрос:
А гений и злодейство —Две вещи несовместные. Не правда ль?
Он мечтает хоть как–то согласовать быт и Гармонию…
МОЙ КОММЕНТАРИЙ.
Он прежний. В 1976 году у нас было опасно называть Моцарта музыкальным выразителем идеалов крайнего индивидуализма, и… Они названы Гармонией.
А то, что названо оппонирующим Гармонии бытом, — это ж обычная обывательщина.
И кто тогда были обыватели?
Сказано, что в канун революции низы не хотят, а верхи не могут жить по–старому. Так это сказано не об обывателях, трутнях истории. Это, может, меньшинство, пчелы — недовольны: политики и идеологи от третьего сословия — несправедливостью феодализма, аристократы — скукой своей обеспеченности. И первые — ведут к революции и возглавят ее, а вторые (своим бегством во вседозволенность) — усиливают отвращение к старому строю. (Идеал первых — на восходящей дуге Синусоиды, вторых — на вылете вниз вон с нее.) А большинство, обыватели, — что бюргеры, что аристократы, — им что! Их идеал сегодня и сейчас достижим (он в самом низу перегиба Синусоиды). Всегда доволен сам собой, своим обедом и женой… Им хорошо. И таким и был Моцарт вне музыки.
Естественно, что таким, простым индивидуалистам, идеалы крайних индивидуалистов кажутся жуткими.
Заключение
Пора, давно пора кончать проверку гипотезы о непонимании как причине конфликтов и понимании как предпосылке консенсуса. И вам, читатель, теперь судить, хороша ли эта проверка и выдержала ли ее гипотеза о таком вот художественном смысле «Моцарта и Сальери».
Спасибо за упорство и внимательность, как бы вы ни отнеслись к прочитанному. Вдвойне спасибо за доброе отношение. Но если я вас не убедил, особенно — с тригонометрической аналогией истории искусства, то, напоследок, предлагаю вам самому ответить себе: как же получилось, что не в такую уж простую схему, как синусоида с отростками, уложились — без насилия над ними — идеалы столь многих художников (перечисляю в порядке их упоминания): Гайдн, Глюк, Пиччини, Ричардсон, Бомарше, Руссо, Ватто, Голдсмит, Макферсон, Гете, Шекспир, Байрон, Бекфорд, Гомер, Тирсо де Молина, Корнель, Расин, Мольер, Бетховен, Давид, Радищев, Гнедич, Достоевский, Петроний, Платонов, Буало, а также реальные Сальери и Моцарт и сам Пушкин разных периодов его творческой эволюции?
Истина в последней инстанции, конечно, недостижима. И, — поскольку данная работа научно–популярная и, значит, имеет отношение к науке, — было бы очень красиво перечислить те элементы трагедии, которые мне не удалось ассимилировать. Я даже стал перечитывать своих (в большей или меньшей степени) оппонентов именно с этой целью. И сдался: не получается. Похоже, я все могу объяснить по–своему. И перестал перечитывать. Наверно, я еще слишком горяч для такой работы, и нужно ее оставить для будущего.
Могу лишь признаться, что я, конечно, не все, написанное по–русски о художественном смысле «Моцарта и Сальери», прочел. Не по–русски — вообще ничего. И совершенно проигнорировал психоаналитическую интерпретацию. Она мне показалась такой притянутой, что я ее не смог одолеть чтением. Лишь перед тем, как сделать это признание, я переборол себя, прочел, но не захотел углубляться в эти все же малоперспективные, по–моему, дебри. И еще я посчитал себя не вправе как бы то ни было обсуждать очень уж специализированный музыковедческий текст Гаспарова во Временнике Пушкинской комиссии, изданном в 1977 г.