Над кормой тента не было, и на шпаклеванной палубе пузырилась дождевая вода, запруженная бухтами канатов и тросов. Бушуев сразу отыскал Манефу. Она сидела под небольшим навесом левого кожуха за ящиками с кладью. Неподалеку, за другими ящиками, сидело еще несколько пассажиров.
– Маня!
Он схватил ее за плечи, не думая о том, что их могли увидеть и услышать посторонние.
– Денис!
Она сжала ладонями его щеки, и глаза ее вспыхнули светлой радостью. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, не находя слов, да и не ища их. Бились только сердца, бились одним ритмом, горячим ритмом любви.
– Как ты узнал, что я здесь?.. – опуская руку и отворачиваясь, спросила Манефа.
– Случайно… совсем случайно. Как же это я тебя не заметил в городе при посадке на пароход? – удивился Бушуев. – Ведь я все время на мостике стоял.
– Я нарочно с толпой прошла, чтоб ты меня не увидел.
– Зачем же ты так?..
Пальцы ее задрожали.
– Ты сам, Денис, знаешь…
– Маня, к чему все это? Зачем ты меня мучаешь?
Манефа гневно взглянула на него, вскочила и крикнула:
– Мучаю? Я тебя мучаю? А ты меня не мучаешь?.. Ты думаешь, я из железа сделана? Может, думаешь, силы еще у меня остались! Нету их больше! Нету! Нету!..
Она упала головой на ящик и мгновенно затихла. Бушуев загородил ее собой от любопытных взоров пассажиров, привлеченных криком, и, наклонясь, тихо сказал:
– Пойдем ко мне в каюту. Там и поговорим… На нас уже смотрят… Возможно, твои знакомые есть.
– А-а-а! О чести моей заботишься! – злобно сказала Манефа, поворачиваясь и сверкая глазами. – Чтоб люди, значит, нас не увидали! А в каюту к себе зовешь?.. Зовешь? Зачем зовешь? Уж не честь ли мою спасать?
Бушуев похолодел, словно его обдали студеной водой из ушата. Он не ожидал, что его простодушное и искреннее предложение укрыться в каюте и поговорить в спокойной обстановке так расценится Манефой. Ему стало досадно, что она не поняла его или не захотела понять, руководствуясь только желанием обидеть его, сделать ему больно. И он с горечью сказал:
– Да ты пойми меня, пожалуйста, правильно…
Но Манефа перебила его и горячо зашептала:
– Денис… Ты знаешь, Денис, что будет, если я приду к тебе в каюту. Ведь ты очень хорошо это знаешь… И тогда уже не поправим… Ничего тогда не вернем и не поправим. Вот что страшно, Денис! Потому и прячусь я от тебя, потому и видеть тебя не хочу, что нет у меня поруки за терпение свое… Денис, последний раз прошу – уйди!.. И никогда не подходи ко мне и не заговаривай… Слышишь?.. Чего ты стои́шь? Чего ты ждешь?.. – и еще тише добавила: – Какой же ты упрямый, Денис… Может, я тебя и не люблю вовсе… Почем ты знаешь?..
Бушуев почувствовал страшную слабость и ухватился рукой за тонкий железный столбик. Все было кончено. Желанное слово, которое он сам робел вымолвить, слетело с ее губ с коротким и всеуничтожающим отрицанием. Эти две буквы светились перед ним, как жаркие свечи, ослепляя его и туманя голову. Он повернулся и тихо пошел по палубе, натыкаясь на кули и ящики. И всё его окружавшее как-то сразу потеряло свое значение, стало ненужным и бессмысленным. Войдя в каюту, он плотно прикрыл дверь, опустился на койку и закрыл лицо руками. Так он сидел долго, минут двадцать. А две жаркие свечи продолжали гореть, и он видел их сквозь опущенные веки. Потом он встал и подошел к столу. Взгляд его упал на книги и рукописи. И они ему показались тоже бессмысленными и ненужными. Он взял наугад какую-то книгу и стал сосредоточенно перелистывать ее, словно искал чего-то. Наткнувшись на загнутый уголок страницы, он аккуратно отогнул его, закрыл книгу и несколько секунд внимательно рассматривал обложку. И негромко прочитал вслух заглавие книги: «Опыт марксистского анализа истории эстетики»… «Зи-вель-чинска-я».
Бросил книгу на стол и взглянул за окно.
Все так же моросил дождь. По сумрачной Волге ходили тяжелые свинцовые волны. Молчаливо проплыл красный бакен, покачивая еловой веткой, воткнутой в вершину конуса. И вспомнил Бушуев почему-то плачущую Финочку возле разбитой корзинки. Вспомнил и подумал: «Да, Манефа тысячу раз права. Я не могу любить ее… Как это все мучительно!» Он потянулся было к жалюзи, чтобы опустить их, но вдруг сильный порыв ветра ворвался в окно и сбросил со стола несколько листков бумаги. Бушуев побледнел и резко повернулся.
В дверях стояла Манефа…
XVIII
Когда все было кончено, когда давным-давно перестал идти дождь, а пароход стоял, пришвартованный к пристани в Отважном, и пассажиры мирно пили по домам чай, тогда наступило просветление. Уже два раза кто-то стучался в каюту и громко окликал Бушуева и оба раза уходил, не получив ответа. Денис лежал на койке поверх грубого шерстяного одеяла, уткнув пылающее лицо в подушку. Манефа сидела возле него, обнимала за плечи и застывшими стеклянными глазами смотрела на его растрепанные белокурые волосы. Сквозь щели опущенных жалюзи струились в сумрак каюты красноватые лучи заходящего солнца и ровными полосками ложились на пол. Тонко и надоедливо звенела муха в пустом стакане на краю стола. И оба они – и Манефа и Денис – понимали, что случившееся не было счастьем, а скорее началом большой и непоправимой беды, которая неизбежно должна прийти по следам бурной, как сорвавшейся с цепи, любви…
XIX
В июне приехал в Отважное Николай Иванович Белецкий и привез печальное известие: Специальная коллегия Московского городского суда приговорила Ивашева к шести годам заключения. Дело слушалось при закрытых дверях. Женя осталась в Москве, дожидаясь назначения мужа на этап, чтобы хоть в последний раз повидаться с ним и передать теплую одежду для дальней дороги.
Белецкий сильно изменился за последние годы. С лица его исчез обычный румянец. Несколько тонких, но глубоких морщин прорезали высокий лоб. Серебрились виски. Сквозь стекла роговых очков, которые он уже не снимал, глядели усталые и поблекшие голубые глаза. В походке появилось что-то нервное и угловатое. За столом, за работой, при разговорах он часто и судорожно дергал локтем, и бывали случаи, что от этого прыгал в руке рейсфедер и портился чертеж. Но по-прежнему, несмотря на пятидесятидвухлетний возраст, его полные губы были красны, как у девушки.
– Ты подумай только, Аня, какой ужас! Какая чудовищная несправедливость!.. – говорил вечером в день приезда Белецкий, укладываясь спать. – Засудить человека чёрт знает за что! Ведь ничего особенного в фильме и не было. Так, чепуха. Показал какого-то секретаря комсомольской ячейки подлецом и хамом. Почему же не может быть у нас в стране подлецов? Сколько угодно, на каждом шагу… Ну, Анечка, и в страшную же эпоху мы живем! Это, знаешь, почище Грозного, почище инквизиции…
– Когда же его отправляют в лагерь?.. – спросила Анна Сергеевна, вытирая платком глаза.
– Неизвестно пока… Женя справлялась, да разве у них добьешься толку! Зря он от кассации отказался, – самолюбивый, упрямый. Впрочем, кассация – дело бесполезное: просидит лишние полгода в тюрьме, и все тут…
– Да за что же, наконец, его осудили? – воскликнула Анна Сергеевна, подымая на мужа покрасневшие глаза. – Как в приговоре-то сказано? Вас пустили, по крайней мере, хоть приговор-то слушать?
– Пустили. Слушать приговор всех впускают, это для них не опасно… А в приговоре значится очень просто: за клевету на советскую власть и за антисоветскую агитацию. Одним словом, пресловутый десятый пункт пресловутой пятьдесят восьмой статьи… Позор! Позор для России и для народа, что допустили этакую мерзость…
– Бедный Алеша!.. Как он выглядит-то?
– Худой, бледный. Костюм изорван, брюки в заплатах. Заплаты огромные, разноцветные: сам, видно, чинил… – горько улыбнулся Белецкий, сверкнув золотым зубом.
– Не повезло Женечке… – сокрушенно покачала головой Анна Сергеевна.
Белецкий нахмурился.
– Не столько, Аня, ей, сколько ему…
– И ему, конечно.
– А что в Москве делается! Если бы ты только видела – что делается в Москве! Кошмар!.. Как я счастлив, что есть у нас уголок, куда можно спрятаться… И как хорошо, что я вовремя отправил тебя с Варей в Отважное. В Москве узаконенный разбой происходит. Третьего дня, как объявили о расстреле Тухачевского, началась новая волна арестов… Кстати, ты знаешь, почему так быстро с ним расправились? Готовилось военное восстание. Все было бы кончено в несколько часов, и на скамье подсудимых сидел бы не Тухачевский, а кремлевские заправилы. Миллионы заключенных вернулись бы домой… Пришел бы и наш Алеша. Вот как бы все обернулось. Страна была на волосок от спасения. Везет же, чёрт побери, большевичка́м…
Белецкий надел пижаму, закурил папиросу, снял очки и залез под одеяло. Анна Сергеевна продолжала сидеть в кресле.
– Ты опять куришь? – спросила она, укоризненно покачав головой.
– Опять закурил, Аня… Правда, две-три папиросы в день – не больше. Перенервничал, знаешь… Так вот: началась новая волна арестов. Хватают главным образом военных. Помнишь новый дом на углу нашего переулка и Пречистенки?