– Чего ж он так?
– А шут его знает! Захотел дома остаться, поступил на «Товарища», вот и держится, стало быть с конца на конец, за материну юбку…
– А может, и не за материну… – задумчиво сказала Манефа, – может… за другую какую?
– Да нет, не видно чтой-то, чтой-то не видно, – вздохнул старик, точно он сожалел о том, что у сына нет зазнобушки. Вздохнул и почесал легонько спину.
– Не пойму я что-то… – помолчав, сказала Манефа, – ведь по вечерам «Товарищ» на приколе стои́т, значит, Денис дома… Чего ж он рыбачить-то с вами не поехал?
– По вечерам! – воскликнул старик. – По вечерам он, анафема, у москвичей пропадает. До рассвета пропадает, бездельник!
– До рассвета? – чуть испуганно переспросила Манефа, побледнев. Но старик не заметил ее волнения.
– Теперь их понаехало чёрт-те сколько! – продолжал он возмущенно. – Шляются по Отважному, ни хрена не делают. Только пианина, стало быть с конца на конец, брянчит с утра до ночи. Сами непутевые и сына мово с дорог сбивают. Да еще стрекоза эта… так и не отходит от его.
– Какая стрекоза?
– Да Варька… меньшая дочка главного москвича, – и добавил задумчиво: – А могет, она и есть тая самая юбка…
Ананий Северьяныч хотел еще что-то рассказать, но, подняв голову, увидел, что Манефа уже отошла от костра, что она идет быстро, чуть вздрагивая плечами, назад, к лаве.
– От ведьма! – выругался Ананий Северьяныч. – Чего ей – вожжа что ль под хвост попала? Ну и люди пошли оглашенные, прости Господи!
И, сняв с прутиков просохшую одежду, стал одеваться.
XIV
Приезд новых дачников в Отважное вызвал много толков. Их разбирали по косточкам, любовались их городской одеждой, бранили за бездельничанье и завидовали тем, у кого сняли комнаты приезжие: считалось, что как-никак, а хозяевам кусок-другой перепадет. Дома́ же в Отважном были большие, часто двухэтажные, и все с удовольствием готовы были принять жильцов.
Кистенев с сестрой сняли у Потаповых весь верх – три комнаты. Густомесов поселился в большой и светлой комнате с видом на Волгу на втором этаже в доме тетки Таисии Колосовой. Он рассчитывал прожить в Отважном месяца два – не больше, чтобы закончить, как он говорил, «в тиши» пьесу в стихах, над которой давно работал. Именно поэтому он и не поехал на Кавказ, где обычно проводил каждое лето. Жизнь на курорте была хороша для развлечений, но не для работы. Он же хотел во что бы то ни стало до осени развязаться с пьесой, начавшей уже сильно надоедать ему. В Отважном же было скучно и тихо – только работай. И на второй день приезда он уселся за пишущую машинку, но, просидев в раздумье битый час, поймал себя на том, что работать ему вовсе не хочется и что он принуждает себя к работе. «Да тут хуже, чем в Москве! – с досадой подумал он. – А может быть, просто не привык еще к новой обстановке. Надо подождать недельку, пообжиться…» – и убрал машинку.
Тетке Таисии и Финочке жилец пришелся по вкусу. Им нравилось его вежливое и внимательное обхождение, и обе они старались угодить ему. Он очень любил парное молоко. Узнав об этом, Финочка каждый вечер, подоив корову, сама относила в его комнату крынку пенящегося теплого молока. Только одно обстоятельство ее несколько смущало: Борис Евгеньевич совсем не читал книг, хотя и был писателем. И однажды, набравшись смелости, она даже спросила его, почему он не привез с собою книг. Густомесов рассмеялся и шутливо сообщил, что от книг у него голова пухнет и что он умышленно не захватил их из Москвы, боясь, что книги будут отвлекать его от работы. Подумав, Финочка согласилась с последним доводом и перестала интересоваться странной причудой поэта.
Густомесов, незаметно для себя – от скуки ли, от безделья ли, – начал потихоньку ухаживать за Финочкой. Подкупали ее свежесть, непосредственность и какая-то первобытная чистота. «Дикарочка, очаровательная дикарочка, – часто думал он, глядя в серые глазки Финочки. – При удачном стечении обстоятельств можно чудесно провести эти два месяца… А я ей, кажется, нравлюсь». Но приволокнуться всерьез за Финочкой ему мешала Нелли. «Ну какого чёрта она здесь будет делать, – злобно морщился он. – Ехала бы на Кавказ или в Крым… Там ей самое место…» И Борис Евгеньевич стал подумывать о том, как бы спровадить вон из Отважного наскучившую подругу.
В отличие от Густомесова, который никак не мог начать писать, Кистенев с жаром набросился на работу и целые дни проводил на берегу Волги с этюдником на коленях. Нелли скучала, жаловалась на отсутствие хорошего парикмахера и всем грозила, что не вынесет этой жизни без театров, музыки и танцев. Она попробовала было развлечься поездками на пароходе с Бушуевым, но Денис был так неуклюж с нею и так недружелюбен, что она очень быстро отказалась от подобного развлечения и принялась слоняться от дома Колосовых к дому Белецких, надоедая и тем и другим.
XV
Теплый майский вечер. Иссиня-черное небо в блестках крупных звезд. Причудливой стеной взметнулся высокий лиственный лес на обрыве. На берегу Волги, на рыхлом и чистом песке горел костер и легкой киноварью окрашивал белые лесные колокольчики на краю обрыва.
Возле костра примостились Варя, Густомесов, Нелли и Кистенев. Чуть поодаль, на небольшом камне сидел Бушуев. Борис Евгеньевич читал свои стихи. Читал он уже давно, около часа, читал выразительно, вдохновенно, полузакрыв глаза и подперев красивую голову пухлой рукой, поросшей нежными золотистыми волосами. Он полулежал на разостланном пиджаке у самого костра, и отблески пламени переливались на складках его тонкой шелковой рубашки с засученными до локтя рукавами. Рядом с ним, положив завитую голову на его бедро, приютилась Нелли. Она блаженно улыбалась и подпиливала розовые ногти стальным напильничком. Толстенький Кистенев лежал на животе и подбрасывал в костер сухие ветки. Варя сидела прямо на песке, обняв колени руками, спиной к реке, и часто взглядывала на Бушуева, слушавшего, затаив дыхание, Густомесова.
Ей было немного досадно. Эту прогулку и костер на берегу затеяла она, и затеяла с одной только целью: заставить маленькую колонию москвичей послушать стихи Дениса. Ей как-то не удавалось собрать всех вместе, всегда что-нибудь мешало. То Кистенев не мог прийти, потому что работал, то Густомесов – потому что у него сидел Квиринг и они играли в шахматы, то сам Денис – потому что «Товарищ» уходил в рейс, и, почти отчаявшись, она, наконец, нашла способ вечерней прогулкой собрать общество. Теперь же, когда ее желание было осуществлено, опять все складывалось не так, как она хотела, и виной этому уже была она сама, попросившая из вежливости Густомесова почитать стихи в начале импровизированного литературного вечера. Предложение было принято, но Густомесов так увлекся, что забыл, очевидно, о Денисе и читал, подогреваемый аплодисментами, одно стихотворение за другим.
Бушуеву нравились стихи Густомесова. Они были гораздо лучше тех стихов Бориса Евгеньевича, которые Денису приходилось читать в журналах и книгах. Он с удивлением подметил, что не услышал ни одного знакомого ему по печати произведения Бориса Евгеньевича, словно написаны эти стихи были кем-то совсем другим, а не Густомесовым. И один раз, выждав паузу, он осмелился спросить у Бориса Евгеньевича: где и когда эти стихи были изданы? Густомесов загадочно улыбнулся и ответил, что стихи эти предназначены для души, а не для печати, и что нигде не были изданы, и издавать он их не собирается. Нелли же добавила: «Да если б ты и захотел издать, то все равно, несмотря на твое имя, не издали бы…» Она хотела еще что-то добавить, но Кистенев строго посмотрел на нее и сказал: «Придержи-ка лучше язычок, сударыня, и не говори чепухи…» Весь этот разговор: и ответ Густомесова, и замечание Нелли, и приказ брата ее, – как-то огорчил Бушуева, словно все они боялись его близости, отстраняли от себя, и он остро почувствовал свое одиночество и невидимую, но крепкую стену, которая все выше и выше подымалась меж ним и этими людьми. Но потом он опять увлекся стихами Бориса Евгеньевича и опять смотрел на него во все глаза.
– Борис, прочитай «Конец мая», – попросил Кистенев.
Густомесов стряхнул пепел с папиросы, секунду подумал и, сверкая белыми зубами, нараспев стал читать «Конец мая».
Это стихотворение взволновало Бушуева. Оно было полно тончайших, ароматных переживаний. Они струились из каждой строфы, из каждой строчки, из каждого слова, они трогали сердце и приятно кружили голову, словно весь воздух вдруг наполнился терпким запахом ландышей. «Боже мой, как хорошо! Как хорошо! – думал Бушуев. – Вот это настоящая поэзия!» И он сразу забыл свою неприязнь к Густомесову и уже немного сердился на себя за эту неприязнь.
Последние слова стихотворения вспыхнули и тихо увяли, как сорванные цветы. Раздались дружные аплодисменты. Густомесов зевнул и, приподняв бровь, чуть повернул голову к Бушуеву.