Федор слушал нахмурившись, дергал толстыми, заскорузлыми, пахнущими бензином пальцами черные усы. Елизаров беспрерывно крутил лохматой головой на длинной шее, растерянно хлопал ресницами. Он, единственный из всех, не стоял на месте, подбегал к окну то с одного, то с другого краю. А Кирьян Инютин сел поодаль от всех на землю, на обмытую ливнем траву, опустил голову и застыл недвижимый. Так он и сидел, пока в чистом, давно сухом и горячем воздухе не полились военные марши.
* * * *
Иван и не заметил, как ушел Панкрат, — все стоял, прижимая горячую голову сына к груди. Володька был давно не стрижен, его густые волосы, жесткие и пыльные, пахли ветром, полынной степью. В груди у Ивана что-то сдавило, он стоял и стоял, ожидая, когда боль стихнет. Наконец оторвался от сына, полез в котомку, достал банку консервов.
— Что это? — спросил Володька.
— Гостинец тебе.
Мальчишка повертел банку, не зная, что с ней делать.
— Это консервы. Не ел, что ли, никогда?
— Не, — тряхнул головой Володька.
Иван вскрыл банку, поставил на стол. Мальчишка попробовал сперва с опаской, потом начал уминать за обе щеки. Иван сидел напротив, смотрел на сына, в груди опять больно застонало,, он отвернулся к окну. Возле дома в бурьянах бродил белолобый теленок.
— Это наш! — живо сказал Володька. — Дядя Панкрат нам подарил.
— Как подарил?
— Ну как? Отелилась у него корова, и он подарил. «Вырастите, говорит, корова будет». — И, помолчав, спросил вдруг: — А ты больше не враг народа?
Медленно-медленно Иван повернул голову к сыну.
— Это кто же тебе сказал… что я враг народа?
— Да кто? Пацаны все дразнили меня.
— Вон как, — тихо произнес Иван.
— Ага… Когда я маме сказал, что ребятишки дразнятся, она сказала: «А ты не верь…» А сама плакала ночами, я слышал… И дядя Панкрат тоже говорил, чтоб я не верил…
Иван опять долго глядел в окно.
— Они тебе правильно сказали — и мамка, и дядя Панкрат.
— Да я и сам знаю, что никакой ты не враг, — негромко проговорил Володька. — Какой же ты враг? Только…
— Ну, что?
— Непонятно только: почему ты в тюрьме-то сидел?
Иван опять прижал к себе его голову, стал гладить по спутанным волосам.
— А ты думаешь, сынок, мне понятно? Ну, ничего. Подрастешь — сам все поймешь…
— Как же я пойму, если тебе самому непонятно? — помедлив, спросил Володька.
Иван Савельев отошел от сына, присел на скрипнувшую под ним деревянную кровать. И ответил тринадцатилетнему сыну, как взрослому:
— Видишь, в чем тут дело, однако… Жизнюха-то наша, сынок, так закрутилась, что, барахтаясь в ней, и не разберешься, что к чему. А ты подрастешь, и как бы со стороны тебе все ясно и понятно будет.
Володька, наморщив лоб, пытался вникнуть в слова отца, сероватые глаза его стали не по-детски задумчивы.
— Ой! — сорвался он с места, схватил кнут. — Я сижу, а косари хлеб ждут. Даст мне выволочку дядя Панкрат!
Володька убежал, а Иван походил по комнате, разулся и прилег на кровать. Было непривычно вот так лежать одному, в тишине, на мягкой, чистой постели. И эта тишина, и высокая деревянная кровать с синими подушками из настоящего пера, большая, недавно выбеленная печь, чистенькое окошко, в которое вламывались потоки солнца, — все казалось нереальным, неправдоподобным. Непонятно было, как он, Иван, очутился в такой обстановке, не верилось, что он сколько угодно может лежать на этой постели, наслаждаться тишиной, чистотой, покоем.
«Ива-ан! Ваня-а!..» — хлестанул вдруг в уши истошный крик жены. Иван, оказывается, задремал. Судорожно вздрогнув, он приподнялся, сел на кровати. «Почудилось, что ли?»
Иван потряс головой, чтобы сбросить наваждение. Но оно продолжалось, потому что дверь в избу распахнулась, влетела Агата, страшная, разлохмаченная.
— Ива-ан! Ванюшка-а! — упала она ему в колени и тяжело забилась.
— Погоди, Агата… Что такое? Чего ты?! — не на шутку испугался Иван.
— Война, Иван! Война-а…
Агата подняла лицо, вместо глаз ее были черные, мутные ямы, по розовевшим недавно щекам, сейчас пепельно-серым, дряблым, вмиг износившимся, текли из черных ям слезы…
* * * *
Семен и Вера возвращались в село степью. Был уже поздний вечер, солнце садилось. Сбоку текла Громотуха. Назвеневшись за день, она текла безмолвно, лениво, заходящее солнце окрашивало ее в медно-золотой цвет.
Колька Инютин, Димка и Андрей ушли домой раньше.
Время от времени девушка останавливалась и говорила:
— Сема, еще разок.
Семен целовал ее. Вера оплетала его шею горячими руками, плотно прижималась, точно прилипала, всем телом.
— Ненасытная ты.
— Ага, жадная я, — соглашалась Вера. — Губы болят, а мне все хочется… Ох и любить я тебя буду, Семушка! Все парни завидовать будут.
Возле села, на берегу реки, толклись несколько парней и девчонок. Какой-то человек в белой рубашке с засученными по локоть рукавами сидел на плоском камне, тренькал на гитаре.
— Там вроде Манька Огородникова… Погоди, я сейчас… Я ей платье заказывала.
Вера побежала к берегу, о чем-то стала говорить с Огородниковой — круглолицей, полноватой, с непомерно большими грудями, которых, как Семен замечал, она стеснялась сама.
Обождав Веру минуты три, Семен нехотя приблизился к берегу. Человек с гитарой запел надрывно-стонущим голосом:
…Я подрастал, я становился краше,Любить девчонок стал и начал выпивать.«Ты будешь вор такой, как твой папаша», —Твердила мне, роняя слезы, мать…
«Кафтанов! Макар!» — сразу догадался Семен и хотел уйти. Но Макар обернулся, сузил свои прокопченные глаза.
— А-а, племянничек! Ну здравствуй.
Семен промолчал.
— Не хочешь знаться? — скривил губы Макар. — Ну, я не в обиде.
Ветерок играл тонкой шелковой рубашкой Макара, на жилистой руке его
поблескивали часы. Хромовые, с квадратными носками сапожки «джимми» были перемазаны глиной. «Вырядился. И сапог не жалеет», — мелькнуло у Семена. Какая-то огненно-рыжая незнакомая девица подошла к Макару, откровенно и бесстыдно повисла у него на плече, что-то шепнула.
— Отвались, — брезгливо повел плечом Макар.
На руке у рыжей Семен заметил такие же часы, как у Макара. «Ворованные», — подумал он.
— А я, Сема, помню — сперва такой вот ты был, потом такой, такой… — Макар показал, какой был Семен. — А сейчас смотри ты, вырос.
— Верка, пошли, — сказал Семен.
Макар снова тронул гитарные струны:
Семнадцать лет тогда мне, братцы, было…
Но вдруг резко оборвал песню.
— Заходи как-нибудь, Сема. Об жизни поговорим.
— Об какой? — усмехнулся Семен. — Об тюремной? Что-то она меня не интересует.
— О-о! — протянул Кафтанов, черные глаза его сузились. — Мать видела твоя, что я приехал?
— А мне почем знать?
— Ну, ну… Привет ей передай, — с улыбкой промолвил Макар и отвернулся. К селу Вера и Семен подходили молча. От реки доносилась бесконечная тюремная песня Макара:
Шли дни за днями, за месяцами годы…Все то сбылось, что предсказала мать…
— Тьфу! — сплюнул в дорожную пыль Семен.
— Конечно, — сказала Вера задумчиво. — А часы у него хорошие. И этой рыжей — заметил? — подарил.
— Позавидовала! — зло сказал Семен и зашагал быстрее.
Солнце уже село, переулки, по которым шли Семен с Верой, были безлюдны. Но это не удивило ни Семена, ни Веру. Вечерами, особенно по воскресеньям, оживленной бывает только главная улица Шантары.
Но когда они вышли на «шоссейку», и там никого не было. Под тополями тихо, пусто, сумрачно. Сперва Семен, раздраженный встречей с Макаром, не обратил внимания на это обстоятельство. Потом остановился.
— Что за черт, — пробормотал он. — Тебе ничего не кажется?
— А что? — Вера тоже очнулась от задумчивости.
— Будто вымерло все.
— Действительно. — Девушка пошевелила тонкими бровями. — Хотя вроде где-то голоса.
Они быстро зашагали вдоль улицы. Возле двухэтажного, из красного кирпича, здания военкомата толпились люди. Какой-то старичонка сидел на нижних ступеньках высокого деревянного крыльца с перилами, сосал трубку и говорил:
— Оно конешно, сейчас медикаменты всякие. А што ёд ваш этот, так это — тьфу, понадежней средства есть. Земля вот с порохом — куды вашему ёду.