Она уже не рыдала, она лежала и спокойно думала: там, в сенях, лежит новая бельевая веревка. Она купила ее недавно, веревка прочная, она не порвется, выдержит тяжесть ее тела…
* * * *
Спокойная, тихая, теплая плыла над Шантарой первая военная ночь. Известие о войне каждый встретил по-своему — кто хмуро и молчаливо, кто растерянно, кто испуганно. Многие женщины сразу ударились в плач, заголосили протяжно и пронзительно, будто вот сейчас, сию минуту их мужей и сыновей уже увозили на войну.
Когда прошел первый шок и вернулась способность думать и рассуждать, пошли разговоры. Говорили обо всем. В самом ли деле это настоящая война или немцы просто устроили провокацию; если настоящая — будет ли мобилизация или с немцами справятся части регулярной армии; если будет, какие возраста призовут в первую очередь; если возьмут много возрастов, как быть с уборочной? Говорили о прошлых войнах, вспоминали прошлые бои и павших в этих боях и вернувшихся калеками. Знатоки сравнивали качества и выносливость солдат германских, финских, японских…
Говорили-говорили обо всем, а на лицах написан был один и тот же вопрос: толкуй не толкуй, рассуждай не рассуждай, а как же оно теперь все будет?
Дни в июне самые длинные, в десять только-только садится солнце, в одиннадцать еще светло. В июне огней в домах почти не зажигают. Но в эту ночь по всей Шантаре цвели желтовато-бледные окна и не гасли долго, почти до самой зари.
Наконец большое село притихло, погрузилось в темноту. Облитые этой теменью, молчаливо стояли деревья, как черные неподвижные облака, спустившиеся до земли.
В этот вечер никаких разговоров не было только в доме Федора Савельева. Дети улеглись в своей комнате без обычного шума и возни. Анна приготовила постель себе и мужу, тоже молча легла. Федор, не раздеваясь, ходил по комнате.
— Братец, что ли, твой, Макар, говорят, снова объявился?
Анна лежала недвижимо, глядела куда-то в пустоту, не отвечала, не моргала даже.
— Ладно, спи. Я пойду папиросу выкурю на воздухе.
— Господи! — отбрасывая одеяло, вскрикнула вдруг Анна. — Да хоть бы тебя на войну забрали! Да хоть бы тебя убили там!
Некоторое время они в упор глядели друг на друга. Одна бровь у Федора мелко подрагивала, другая удивленно приподнималась и опускалась.
Серые глаза Анны блестели от электрического света, как стеклянные, в груди что-то рвалось.
— Вот как! Вот уж неожиданно призналась…
— Врешь! Врешь! Врешь! — трижды выкрикнула Анна хрипло. — Сам себе врешь…
Она упала лицом в подушки, начала всхлипывать по-детски. Федор криво и кисло усмехнулся, вышел.
Как вчера, как позавчера, как испокон веков, на небе ярко горели звезды. То ли выше звезд, то ли ниже — не поймешь — струился, пересекая Шантару, Млечный Путь, утекая в неведомое.
Лежа в подсолнухах на подостланном пиджаке, слушая, как тихонечко булькает, струится меж своих невысоких травянистых берегов Громотуха, Федор с усмешкой думал, что, конечно, он врал самому себе, ничего неожиданного для него в словах Анны не было. «И вообще — разойтись, что ли, с ней, с Анной?»
Думал он об этом легко, спокойно, будто о пустяке. «Перед детьми, конечно, неудобно, перед Андрюшкой с Димкой. Семен — тот не в счет. А как Андрюха с Димкой? Война вот тут еще…»
Федор поморщился, хотя известие о начавшейся сегодня войне его особенно не тревожило. Он считал, что никакой войны, собственно, не будет, не сегодня-завтра ворвавшимся через границу немецким частям надают по шеям, перемолотят, угонят обратно за кордон.
Ну, в крайнем случае, все будет продолжаться не дольше, чем с Финляндией…
От Громотухи тянуло свежестью. «Еще простудишься тут, — мысленно проворчал он. — Чего там Анфиска копается?»
При мысли об Анфисе Федор улыбнулся. Вот стерва баба, вот на ком надо было жениться! С годами она не стареет вовсе, только наливается сладостью, как арбуз. И ненасытная — где там Анне, даже в лучшие годы! Бывало, выдохнется Федор до дна, высосет она весь жар, все силы, покачивает и тошнит Федора от ощущения пустоты во всем теле, а ей все мало. Зверски бил ее Кирьян, особенно там, в Михайловне. А ей хоть бы что, ни разу, ни одним словом не пожаловалась Федору. Сам Федор как-то полюбопытствовал: «Как же ты переносишь такие побои? Ведь он, когда напьется, — зверь…» — «Так вот и переношу. Куда денешься?» — просто, без обиды, ответила Анфиса. «Плачешь хоть?» — задал глупый вопрос Федор. «Больно иногда бывает… — проговорила и вздохнула. — Зубы сцеплю и молчу. Молчу и думаю: из-за тебя, из-за тебя, Федя…»
Поразился тогда Федор, спросил: «Да это что же у тебя за любовь такая ко мне?» — «Не знаю. Такая — и все».
Все струилась, все булькала Громотуха…
«Ишь ты, хоть бы на войну меня забрали да убило там, — с обидой подумал Федор о словах жены. — Да, разойтись, на Анфисе жениться. Уйдет, немедля уйдет она от Кирьяна. Стоит только сказать…»
С огорода Инютиных донесся шорох, хруст ломаемых картофельных стеблей, Кто-то подошел к плетню, чуть тронул его.
— Федор… Федя! — тихонько произнесла Анфиса.
— Здесь я. Перелазь давай, — проговорил Федор.
Плетень качнулся, затрещал. В это время от крылечка Инютиных раздался голос Кирьяна:
— Эй, кто там?
Анфиса тотчас спрыгнула с плетня на свою сторону огорода.
— Я это… — отозвалась она.
— Чего ты там?
— Ноги горят, днем крапивой обожгла, — ответила женщина равнодушно. — В Громотушке остудить маленько хочу. А то никак не уснуть. Ты-то чего встал?
«Ишь ты актерка, — думал Федор об Анфисе. — И про крапиву в момент придумала. Хитрющее же ваше чертово племя!»
— Ну, студи. Я подожду, покурю тут.
Анфиса несколько минут плескалась в ручье. Потом Федор слышал, как она, уходя к дому, шуршала длинной юбкой по огородной ботве. Донесся скрип затворяемой двери, звякнула задвижка.
«Догадался Кирьян или нет? — подумал Федор, поднимаясь. — Догадался, должно, еще утром. Вон как утром зыкнул на нее».
* * * *
Плескаясь в ручье, Анфиса со страхом думала: сейчас муж затолкнет ее в сараюшку, дико, в кровь, изобьет, как бывало не раз…
Но в сараюшку он ее не повел. И вообще ничего не сказал. Не проронив ни слова, он зашел в комнату, лег на кровать, подвинулся к стене, освобождая место Анфисе.
«Не знает, не догадался», — облегченно подумала Анфиса, прижалась к теплому плечу мужа, задремала. Потом прохватилась, чуть приподняла голову. Кирьян все еще не спал, в темноте поблескивали его глаза.
— Чего ты? Спи, — сказала Анфиса.
— Там, в подсолнухах-то, Федор, что ли, тебя ждал? — вдруг спросил он.
— Кирьян! — протестующе воскликнула она, привстала.
— Ну-ну, я ведь знаю — он.
Анфиса на секунду-другую застыла в оцепенении. Потом, упав на подушку, зарыдала:
— Ну — он! Ну — он! Бей давай! Тащи в сараюшку. Чтоб люди не слыхали, я кричать не буду.
— Тихо, детей разбудишь…
В голосе мужа было что-то необычное, пугающе спокойное. Анфиса замолкла, перестала вздрагивать.
— За что ж ты его любишь так… по-собачьи? Вот об чем я всегда думаю.
Это слово «по-собачьи» возмутило ее, все в ней запротестовало, всколыхнулось, каждая клеточка тела загорелась ненавистью к человеку, с которым она прожила, считай, жизнь. Она вскочила теперь на колени. Ей хотелось какими-то необыкновенными словами убить его, задушить, раздавить. Но таких слов не было.
— Ну и люблю… Люблю! Всю жизнь — люблю!
Ее слова не произвели на Кирьяна никакого действия.
В соседней крохотной комнатушке ворочалась на скрипучей кровати Вера, было слышно, как посапывал во сне Колька.
— Это ты только по-человечески умеешь любить, — в бессильной ярости проговорила Анфиса.
— Я — по-человечески, — спокойно подтвердил он.
Анфиса в изумлении уставилась на мужа, пытаясь разглядеть в темноте выражение его лица, но ничего не увидела, кроме прежнего холодного поблескивания его глаз.
Она легла, долго размышляла, что означают его слова: «Я — по-человечески»? Смеется, что ли, он над ней?
— Люблю — и все. А за что — какое твое дело? — с откровенной местью в голосе произнесла она. — Тебе этого не понять никогда.
— Да ты и сама этого не знаешь.
— А может, я и не хочу знать?! — чувствуя, что где-то муж прав, зло и упрямо заговорила Анфиса. — А может, есть у людей такое… которое нельзя словами объяснить, невозможно?!
— Замолчи ты! — Кирьян схватил ее за плечо, встряхнул. Потом минуты полторы тяжело, взволнованно дышал. — Не объяснишь иногда, верно, — заговорил он, успокоившись. — А объяснять рано или поздно надо все равно. Ежели не людям, так самому себе хотя бы…