По-видимому, ее позор нимало не подействовал на его чувство.
– Чем я смогу тебе отплатить за все, Мишель? – в приливе горячей благодарности думала Клео.
Вдруг она вздрогнула. Мягким шелестом прошуршало рядом платье и кто-то с тихим возгласом «Клео!» опустился рядом с нею на скамью.
Но молодая Тишинская не взглянула даже на свою соседку. Она знала: это была ее мать. И опустила ресницы, чтобы не встречаться со взглядом Анны Игнатьевны.
Только яркая краска залила ее бледное лицо, да дрогнули невольно похолодевшие губы.
Судоговорение началось.
Глухою, ядом непримиримости насыщенною угрозою прозвучала речь прокурора.
– Несомненно, обе обвиняемые, и мать и дочь, преступницы, – долетало, как сквозь сон, до ушей Клео. – Орлова-мать – это типичная прожигательница жизни, женщина-хищница, каких много в наше время в столице. Современная Мессалина, ловящая в свои сети молодежь. Жрица культа свободной любви, охотница за эротическими наслаждениями. Она опутывает своими сетями молодого представителя прекрасной дворянской семьи, ныне, к сожалению, отсутствующего свидетеля Максима Арнольда, она высасывает из него все соки и затем передает его дочери, утонченно развратной девочке. Достойной дочери своей достойной матери – скажу я! Затем, когда Арнольд уже достаточно обобран, они сообща берутся за другого молодого дворянина, сына богача Тишинского, и одновременно с этим обхаживанием новой жертвы учитывают фальшивый вексель. Господа судьи и присяжные заседатели…
«Что же это, Господи! Что за ужас такой! Откуда все это?» – проносилось одновременно с мучительным недоумением в головах обеих подсудимых, вдовы-матери и жены-девочки, которые с побледневшими лицами вслушивались в речь их обвинителя.
Но вот замерло под сводами суда последнее жестокое слово, и обвинителя сменил защитник. Словно кто-то прохладным, утишающим боль бальзамом смазал раны сожженных обидой этих двух душ.
Защитник начал с обрисовки детства старшей Орловой. Мастерски, как на ленте кинематографа, вывел перед слушателями суровый строй старообрядческой неумолимо строгой семьи и красивую, мятущуюся, жаждущую деятельности и страстно кипучую натуру дочери Снежкова, красавицы Анны… Ее побег и замужество с художником. Ее служение культу искусства. Ее безумную самоотверженную любовь к Арнольду.
– Перед вами не хищница, не гетера, не Мессалина, каковою обрисовал ее мой предшественник, а честная и талантливая актриса, зарабатывающая себе хлеб своими трудами. И никто не виноват, если труд этот не оплачивался в достаточной мере для того, чтобы покрыть расходы избалованной с молодых лет женщины. К тому же красота, как бриллиант, требует хорошей оправы, и Орлова-старшая, желая удержать в своих руках капризное, живо пресыщающееся сердце своего возлюбленного, а еще больше того, может быть, чтобы дать необходимый комфорт своей хорошенькой дочке, встала на этот скользкий путь, приведший ее на скамью подсудимых. А ее дочь? Господа судьи и господа присяжные заседатели! Молодость, свежесть и красота этого несчастного ребенка, этой девочки-женщины уже сами собой говорят за нее… С детских лет ребенок этот попадает в руки бессовестного совратителя, развратника и вивёра, который постепенно исподволь развращает ее… Девочка безумно влюбляется в возлюбленного своей матери, в этого зачерствевшего, погрязшего в своих пороках распутника, которому единственное место – на скамье подсудимых… Его, а не этих двух несчастных, надо судить… Пусть тот, кто не знает вины за собою, бросит в нее камнем, сказал когда-то Христос. Подумайте же, господа судьи и господа присяжные заседатели, можете ли вы бросить камнем в этих двух обвиняемых, ожидающих от вас скорого и праведного суда!
Защитник кончил этими словами свою речь под гром исступленных аплодисментов публики.
Когда было предоставлено последнее слово подсудимым, старшая Орлова порывисто поднялась со своего места.
– Господа судьи и господа присяжные заседатели, – проговорила, задыхаясь от волнения, Анна Игнатьевна, – знайте, – я виновата во всем этом одна. Моя дочь – ребенок, действовавший по моему приказанию. Казните же меня одну и помилуйте, во имя Бога, ее, мою девочку!
С этими словами она снова опустилась на скамью и тихо заплакала, прикрыв глаза руками.
И тут случилось то, чего так жадно алкало измученное сердце женщины.
– Мама! Милая мама! – прозвучал у нее над ухом нежный ласковый голосок. – Я простила тебя… Я все-таки люблю тебя, милая мама!
И маленькие ручки Клео обвили ее талию, а блестевшие слезами глаза искали ее взгляда.
С тихим возгласом Анна Игнатьевна прижала к своей груди обожаемую рыжую головку…
Совещание присяжных длилось недолго. Они вынесли оправдательный вердикт.
Оправданным была устроена шумная овация. Растроганная публика провожала их до дверцы автомобиля.
Когда мотор Тишинского с сидевшими в нем женщинами отъехал под ликующие клики толпы, Клео упала на грудь своего молодого мужа.
– Я счастлива! О, как я счастлива, Миша, – лепетала она, прижимаясь к нему, – мы начнем теперь сызнова хорошую новую жизнь. Не правда ли, мама? Все прошлое миновало, как гадкий позорный сон.
– Да, мой Котенок, мы идем к другой жизни, к новым и светлым радостям, – отозвался вместо Анны Игнатьевны на слова жены Тишинский.
А старшая Орлова только молча кивнула головой… В ее сердце уже не было места для новых светлых радостей, к которым звала ее юная дочь… Для нее давно отцвели ароматные цветы счастья… И навеки опустошил сад ее любви далекий, вероломный, но все же по-прежнему милый ее сердцу Макс…
Виктор Маргерит
Моника Лербье
После появления в «Бюллетене законов» подписанного 1-го января президентом Республики декрета, исключающего Виктора Маргерита из списков ордена Почетного Легиона, он направил в Большую канцелярию ордена следующее письмо.
«3 января 1923 года.
Господам членам Совета Ордена Почетного Легиона.
Милостивые государи!
Благодарю вас за честь, которую, по авторитетному суждению Анатоля Франса, делает мне направленное против меня обвинение. Итак, отныне все писатели – кавалеры ордена – должны подчиняться силе оружия и дисциплине. Они будут знать теперь, какие последствия влечет за собою свобода мысли – мертвой, если она лишена права высказываться полностью в пределах и под покровительством закона. Напрасно под угодливые аплодисменты немногих и при негодовании общественного мнения (о том свидетельствуют отзывы, получаемые мною со всех сторон) воскрешаете вы литературную цензуру.
Когда бы над миром нависла война, с ее железными законами, мера эта могла быть оправдана требованиями национальной дисциплины. Но она неприемлема в мирное время, и в ней, несомненно, отразится все профессиональное соперничество… Принимая ее, во главе с известным своим послушанием генералом, вы оказались лишь политическими судьями… И пристрастными! Ибо многие из вас, осудивших меня, не читали моих произведений. Ваши поиски предлогов к моему обвинению свелись только к одному: несколько сцен в романе – слишком реалистических – показались вашему Командору оскорбляющими общественную нравственность. Не искусство, по вашим словам, руководило мною в их создании, а иные цели – цели наживы, и они вам кажутся доказанными шумной рекламой. Как будто вам неизвестно, что право коммерческого использования произведения принадлежит купившему его издателю и что за мною стоят сорок книг – свидетели моего бескорыстия!
И это все? Нет. Мне ставят в вину еще ущерб, который я наношу нашей стране за границей, клевеща на французскую женщину. Тогда как все мои произведения – и даже героиня последнего из них, со всеми ее печальными заблуждениями – лишь выявляют ее основные добродетели!
Жалкий предлог. Мне не могут простить детального описания нравов высшего французского общества. А также обличения, на следующий день после войны, виновников наших первоначальных поражений. Новый моральный уклад карает в моем лице не только беллетриста-социолога, но и историка – автора книги «На краю пропасти».
Я не добивался ни одной из почестей, которые до 1914 года выпадали на мою долю. И, как уже говорил вам, принимал их лишь потому, что они способствовали в дальнейшем более свободному развитию моих идей. С тех пор миллион семьсот тысяч человек пали в боях и, умирая, верили, что они истребляют войну и своей жертвой ускоряют наступление новой эры. А в мире ничего не изменилось. Наряду с вереницей героев, кровью своей окрасивших носимое ими отличие, ваш Легион пополнился рекрутами, о которых наиболее мягко можно сказать, что соседство с ними компрометирует.
Первым шлю я мой почтительный привет и с глубоким облегчением расстаюсь со вторыми. Раз и навсегда я кладу в ящик с реликвиями эту ленточку, из-за которой пролилось столько желчи и чернил. Там она будет покоиться рядом с другой, которой тоже суждено однажды, вместе с прочими отечественными реликвиями, обогатить собой Музей Армии.