Я вертелась на кровати с боку на бок, пытаясь справиться с собой. Только холодный анализ, только трезвый расчет мог помочь в этой борьбе. Собрать в кулак всю волю. Заставить себя делать так, как надо. И жить так, как надо. Отношения с Иваном к добру не приведут. Заранее известно. Не могут привести. И вот их как раз не надо.
У меня хватило решимости. Собрала волю в кулак и к утру вышла победительницей из этой борьбы. Любовь убить нельзя. Нет. Но загнать в самый дальний уголок души и безжалостно придавить пяткой можно. Мне это, по крайней мере, удалось. Утром я встала, осознавая, что могу спокойно смотреть Ивану в глаза.
И правда! Почти равнодушно здоровалась с ним при случайных встречах. Почти не завидовала цветущей от счастья Шурочке Горячевой. Да она, кстати, очень быстро скисла. Так что и завидовать было нечему. Я стала редко заходить к Лидусе, заранее узнавая, дома ли Иван. Все больше по телефону ей звонила. К тому же дел появилось — невпроворот! Готовилась к экзаменам в институт. Теперь-то я не могла себе позволить не поступить. Вот и сидела за учебниками, как проклятая.
Никита умотал в стройотряд. Плакаться в жилетку на разные трудности было некому. Пришлось справляться без чьей-либо помощи. Родители помочь ничем не могли, зато ходили на цыпочках, старались не мешать. Умилялись тому, что я сама себе установила строгий режим. Если бы они знали, как часто нарушался этот порядок! Учебник Розенталя пришлось читать шесть раз кряду. Из-за постепенного перекочевывания моих мыслей в запретную область. И все же экзамены я сдала. Три «пятерки» и одна «четверка». Получила извещение о зачислении на первый курс филологического факультета. На радостях мать с отцом наградили. Совсем запамятовали, что еще недавно были категорически против моего предполагаемого учительства. Повезли на три недели в Сочи. Где только средства нашли?
Я впервые оказалась на юге. Впервые видела горы и море. Впервые ела хачапури и пила легкое виноградное вино. Повезло — попала в «бархатный сезон». Купалась, каталась на водном велосипеде, моталась на экскурсии, отбивалась от непрошенных кавалеров. Родители не мешали. Они вдруг забыли про меня, занялись собой, предоставив мне относительную свободу. Я носилась по городу и его окрестностям, собирая впечатления. И только дважды загрустила. Оба раза был шторм баллов по шесть. Тяжелые, будто свинцовые волны грязной пеной обрушивались на волнорезы, гнали к берегу щепки, коряги, комья водорослей. Я уныло бродила по пляжу, рассматривая выброшенных на гальку медуз. Ветер трепал волосы, рвал платье. И казалось, что где-то там в море уплывает от меня что-то очень важное. И уже никогда не вернется. Тогда я тосковала, рвалась в Москву. Но шторм проходил. Сквозь рваные тучи сразу проглядывало солнце, Сочинский маяк опять выглядел ослепительно белым. Чайки тоже выглядели ослепительно белыми, с резкими, пронзительными криками носясь над волнами. Исчезала тоска. Снова наваливались яркие, карнавальные впечатления. И они, эти впечатления, отвлекли. Помогли окончательно справиться с сердечной болью, успокоили. Или я просто обманывала себя?
Осень завертела, закружила еще больше. В школе я училась хорошо, но без особого интереса. Институт открыл для меня необыкновенный, сверкающий мир. Мир настоящей литературы и науки, мир поисков и открытий. На первой лекции декан, откашлявшись, сказал:
— Забудьте все, чему вас учили в школе.
Он оказался прав. Столько нового, волнующего, захватывающего свалилось на мою голову. Новые знания, новые отношения, новые мысли, новые люди. Было над чем подумать. Правда, на первых порах приходилось нелегко. Однокурсники выглядели более развитыми, начитанными, искушенными. Многие из них были отпрысками людей, занимавших довольно высокие ступени на социальной лестнице «Совка». Так они называли нашу страну. А я — девочка с рабочей окраины. Даже с термином «Совок» столкнулась впервые. Приходилось мириться с высокомерием сокурсников, брать другим. Хотя бы отличным знанием русской классической литературы, к которой многие относились брезгливо. А еще — свободным владением французским языком. На занятиях я легко и просто болтала с преподавательницей французского. Она меня даже освободила от посещений. Ну, да! Как же! А постоянная языковая практика? Бабушка, — спасибо ей и за русскую литературу, и за французский, — всегда говорила, что без постоянной практики язык забудется через неделю. И все же при этом пришлось наверстывать, наверстывать упущенное… Сразу после занятий в институте я отправлялась в библиотеку. Засиживалась там до закрытия. Домой возвращалась поздно. Мама возмущалась. Твердила, что нельзя превращать родной дом в гостиницу по будням и в читальный зал по выходным. Отец совещался с Никитой по поводу такой «ненормальности». Никита хохотал. Советовал им отстать от меня. Пусть, дескать, учится, если ей так нравится. Мама не слушала Никиту. Она даже начала симпатизировать Широкову, который не оставлял бесплодных попыток вытащить меня «из сетей проклятой науки». Высокопарные выражения Генки меня смешили, его усилия оставляли равнодушной. Мне было интересно учиться. И я училась взахлеб. Во втором семестре у меня стали появляться друзья на курсе. Жизнь казалась отличной штукой. Все люди замечательные и добрые. Предметы все интересные. Ну, или почти все. Преподаватели прекраснейшие. Аудитории чудные. Особенно Ленинская. Даже обшарпанная пельменная во дворе перед зданием института — классное заведение, где можно плотно и недорого пообедать, не теряя при этом много времени. И вдруг…
Как гром среди ясного неба — случай с Юрием Петровичем Росинским.
Юрий Петрович вел в двух группах семинар по истории КПСС. Я сначала удивлялась, зачем это филологам? Мы же не историки. Но умные люди мне все популярно объяснили, и я удивляться перестала. А потом уже и не жалела. У Росинского семинары были захватывающими. Он имел доступ в архивы партии. Выдавал нам на занятиях уйму такого, чего нигде не прочтешь и тем более не услышишь. Позволял студентам комментировать многие исторические факты, как хотелось. Выдвигал лишь два требования: думать самим и свои выводы жестко аргументировать. Нередко можно было наблюдать такую картину: Росинский, с неуловимой лукавинкой в лице, покачиваясь с пятки на носок, стоит у доски. На доске меловые схемы. Он вполне серьезно замечает:
— Я вот слушаю вас и удивляюсь. Вы, Богатырев, воспитанный советской властью молодой человек, по своим убеждениям, оказывается, — кадет.
Коля Богатырев, невероятного роста и сложения, точно так же покачиваясь с пятки на носок, поглядывая на Росинского сверху вниз, точно так же серьезно отвечает: