— А поется так! — воскликнула Ляля, вылив сразу после бокала шампанского большую рюмку коньяка. — «Happy birthday to you! Happy birthday to you! Happy birthday, dear Lyalya! Happy birthday to you!»
Что было потом? Это оказался один из самых печальных вечеров в моей жизни — как по сути, так и по последствиям. Суть? Когда я проснулся, горел ночник. Я лежал совершенно голый в постели с обнаженной Лялей. Через силу я повернул голову и увидел часы. И, несмотря на то что голова раскалывалась, пришел в ужас. Без четверти пять! Но самое обидное, что я не помнил ничего, ни одного момента из всей ночи. Ни-че-го. Ляля, не раскрывая глаз, стала целовать мои щеки, шею, губы. И улыбалась счастливой улыбкой. И говорила самые нежные, самые ласковые слова, которые я когда-либо слышал. Я же с ненавистью смотрел на пустые бутылки из-под шампанского и коньяка. Дурак! Какое высшее ощущение наслаждения я потерял — и все из-за проклятой смеси двух божественных напитков. И объяснение дома с Машей предстояло… Вранье всегда омерзительно. Ложь во спасение семьи? Даже если наступить на собственную совесть, что мог я придумать более-менее правдоподобного? Что по делам встречался с Сергеем и заночевал у него? Маша знала, что он в командировке. Никита в таком деле и вовсе не помощник. Нет, уж лучше ничего не изобретать, прийти и покаяться. Тем более что я ведь любил Машу. А Ляля — Ляля прелестное, легкое, нечаянное увлечение. Кстати, у кого-то из умудренных любовным опытом французов я читал, что не переходящие в нелепо-затяжную связь увлечения только укрепляют семью. Правда, я сомневался, что Маша со мной согласится. Так оно и вышло. Встретила она меня суровым, осуждающим молчанием. Выслушав мой предельно лаконичный покаянный монолог, долго и тщательно мыла уже вымытую до этого посуду (разговор происходил на кухне), протирала и без того блестевший чистотой стол, проверяла запасы муки, сахара, круп в буфете. Наконец села на табурет у окна и, глядя на улицу, заговорила глухо и однотонно:
— Ты знаешь, Иван (так она называла меня крайне редко), я безумно устала. Это усталость не одного дня. Тем более хоть в выходной хочется тихой радости. В наркомате вечные нервотрепки: чистки, персональные дела, выговоры, угрозы увольнения. Казалось бы, семья — именно то прибежище, где ты можешь отдохнуть душой. И что? То у тебя была грязная история с моей родной сестрой. Алина ничего не рассказала, не хотела меня обидеть.
— Ничего у меня не было с Алей, — угрюмо возразил я.
— Было. Все было, — так же глухо и однотонно продолжала Маша. — Алешка, даром что кроха, трехлетний несмышленыш, рассказал и как ты голый за ней вокруг стола гонялся, и как в кровати потом возились.
— Когда же это могло быть? — безнадежно спросил я.
— Когда я в ту злосчастную командировку в Ленинград ездила. Забыл?
Я молчал. Как говорится, крыть было нечем.
— Ну ладно, один раз споткнулся. Теперь эта Ляля. Если я тебе больше не гожусь или если разлюбил — скажи прямо. Разведемся — и делу конец. Не пропаду: у меня есть работа, сын. Выживем.
— Машенька, что ты такое говоришь?! Я люблю тебя, Алешку. Никто мне больше не нужен. И нам в Америку ехать вот-вот. Уже и билеты заказаны.
— Никуда мы с ним не поедем. Ни в какую Америку!
Маша разрыдалась, да так, что целый час не могла успокоиться. Да, наломал дров, нечего сказать. Вновь и вновь я просил прощения. И вновь и вновь она принималась плакать. Любовные клятвы ненадежны, как московская погода в марте. Но я клялся, искренно веруя в то, что говорил. Дня через три вроде бы пришло примирение. И Машенька позволила себя приласкать, и Алешка уже не смотрел букой. Однако ехать со мной в Нью-Йорк жена отказалась.
— Я обещала привезти Алешеньку летом к бабушке. Возьму отпуск в июле, прокатимся по России, поплещемся в Волге. К тому времени ты устроишься — там, глядишь, и мы подоспеем…
***
Все вернулись на борт парохода за четверть часа до отправления. Иван наскоро принял душ, побрился и успел подняться на верхнюю палубу как раз к подъему якоря. Сильвия была уже там. Они смотрели на отдалявшийся и становившийся совсем игрушечным город, уплывавшие вдаль горы, то и дело восклицая: «А вон ананасовые плантации», «А вон женский монастырь», «А вон дорога на смотровую площадку, чудо эти озера — голубое и зеленое! И легенда о принцессе и рыбаке!», «А может, это все же был пастух? Впрочем, что за дело, кто он был. Главное — гимн любви!».
К Ивану подошел корабельный офицер, моложавый, молодцеватый. Представился:
— Шеф информационной службы Энтони Уайт. Простите, сэр, имею ли я честь говорить со вторым секретарем русского посольства в Соединенных Штатах Америки?
— Да, сэр.
— Капитан «Queen Elisabeth» просит принять приглашение быть сегодня за ужином главным гостем его стола.
С каким восторгом Сильвия смотрела на Ивана! С восторгом и немой, так легко читаемой просьбой.
— Могу ли я быть с дамой?
— Этим вы окажете капитану двойную честь.
Резной овальный стол был накрыт, как обычно, на восемнадцать персон. Чешский хрусталь, немецкое серебро, английский фарфор. Гости — пожилые леди и джентльмены. Крупные дельцы, владельцы фирм и компаний. Из знаменитостей — Чарли Чаплин и Эрнест Хемингуэй. Капитан — седоголовый, седоусый, седобородый — во время разговора или смеха раскрывал широко глаза, живо двигал могучими черными бровями. Крупное лицо его то разглаживалось, то собиралось в сплошной клубок морщин. Казалось, голова его переходила в туловище без шеи — столь мощной она была. Во рту он держал старую пеньковую трубку. Она была потушена, и он то и дело брал ее в руку, делая жесты еще выразительнее. «Его лишь переодеть, — подумал Иван, — и ни дать ни взять — оживший персонаж Стивенсона. Удивительная стойкость национальной породы».
— Уважаемые дамы и господа, — заговорил капитан, как и подобало морскому волку, густым хрипльм басом, — рад приветствовать вас на борту нашей славной посудины. Признаюсь, лично знаком лишь с тремя уважаемыми гостями — мистером Чаплином (а уж по кино-то кто его в мире не знает), Эрнестом (уважительный кивок в сторону Хемингуэя) и конечно же достопочтенным председателем правления нашей судоходной компании (столь же уважительный кивок в сторону поджарого старца с выцветшими злыми глазками и необычно высоким вырезом ноздрей). Остальных представит мой помощник мистер Уайт.
Уайт наклонился к капитану и что-то шепнул ему на ухо.
— Да, разумеется, — спохватился тут же тот, и левое ухо его — то, в которое ему что-то шептал помощник, — на глазах у всех стало пунцовым, — наш главный гость сегодня — русский дипломат в Вашингтоне.
Он повернулся к Ивану, который был посажен по правую руку хозяина, улыбнулся и взмахнул своей прокуренной трубкой.
— Что? Что? — дважды задал он вопрос Уайту, который вновь ему что-то подсказал. — Ах да, прекрасно, у нас это первый красный… гм… российский дипломат.
— Куда я обязательно хотел бы поехать, — пытаясь загладить бестактность Капитана, сказал Чаплин, — это в Советскую Россию. А ты, Эрнест? — обратился он к Хемингуэю.
— Моему старшему собрату, весьма именитому и компетентному, не очень там понравилось.
— Кого ты имеешь в виду?
— Герберта Уэллса.
— Я знаю эту книгу. Она написана в доисторические времена. Есть и другие. «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида.
Хемингуэй махнул рукой:
— Фанатик-комми.
— А Бернард Шоу?
Этот вопрос был оставлен без ответа.
— Извините, капитан, — мистер Уайт изысканно представил остальных членов застолья, и капитанский ужин покатил по накатанным годами рельсам. Были и тосты, и шутки, и репризы. Каждого, кто был приглашен, просили сказать несколько слов. Очередностью умело дирижировал, согласно табели обязанностей, Уайт. Ивану он дал слово после банкира из Сити и перед биржевым воротилой с Уолл-стрит. «Преобладает жанр житейской притчи. Что ж, и мы не лыком шиты», — усмехнулся про себя Иван.
— Человек издревле лелеет мечту о вечной жизни. Однако жизнь — увы! — неудержимо быстротечна. Недавно тот же вояж, по которому сейчас следуем мы, совершил знаменитый поэт России, точнее Советского Союза, Владимир Маяковский. По следам поездки он написал цикл стихов. Я хочу привести следующие строчки:
Я родился,рос,кормили соской.Жил,работал,стал староват.Вот и жизнь пройдет,как прошлиАзорские Острова.
В одной строфе целая жизнь! Стих называется «Мелкая философия на глубоких водах». В этих словах самоирония. А мысль? Мысль велика в своей простоте: жизнь каждого коротка, но она являет собой часть вечной жизни. И если жизнь каждого прожита достойно, то и вечность, как категория философская, корректна.
Ивану, как и всем другим, манерно похлопали. Джон, которого по просьбе Ивана Уайт пригласил переводить, смотрел на него с интересом. Хемингуэй сидел с закрытыми глазами и, казалось, все время был погружен в свои размышления; при имени «Маяковский» он вдруг внимательно стал следить за переводом. «Видимо, большой поэт, — пробормотал он негромко. — Жаль, его мало переводят. Самобытность всегда труднопереводима».