Ко мне постучали.
«Войдите!»
Вошла дебелая, расфуфыренная, напоминающая продавщицу разбавленного бочкового квасу. Раздались взаимные здравицы. Я сидел по-турецки на андалузском ковре и строил ацтекскую пирамиду. Лик мой украшала карнавальная полумаска гигаку из Токио.
«Что за пречудные кубики! – умилилась вошедшая.– Вам подарили?»
«Ах, если бы подарили, Виктория Пиотровна, если бы подарили! Дождешься ль подарков, когда кругом – себялюбие, эгоизм. Благодарение Богу, здесь сносная игротека. Только знали бы вы, до чего унизительно пользоваться казенным, чужим – чьим-то».
«Как мило он куксится,– мысленно залюбовалась гостья.– Смотрите-ка, у него совсем по-детски дрожит подбородок. О, сладкий! Такой весь крупный, а нюнится по пустякам. Да который же ему теперь годик?» – подумала эта пучеглазая дама с крупным, слегка отвисающим крупом на мощных ногах. Нет, она не могла припомнить. Верней, сосчитать. По одним из ее представлений я был вполне мальчуган; по другим – не вполне. Ей казалось, будто впервые она услышала обо мне чрезвычайно давно, приблизительно в детстве. Может быть, от отца, Феликса Феликсовича. А быть может, отец рассказывал не обо мне, а о Григории Александровиче, моем деде? Или о ком-то еще из легендарного рода Новых? Чтоб не запутаться в выкладках, она решила считать, что слышала обо мне еще в прежней жизни. И поразилась: «Вечный прямо какой-то. Извечный наш сирота».
«Я презентую,– сказала Виктория,– презентую вам кубики. Не грустите».
«Не тратьтесь-ка вы понапрасну,– сказал я ей, отворачиваясь к окну, за которым – в разрывах туч – голубело.– Не вводитесь в изъян. Я верю, вы – чуткая, славная, только кубики – не решенье вопроса. Подумайте – только кубики, кубики да и только. То есть, конечно, какой-нибудь ординарной личности достало бы и одних кубиков. Даже и за глаза. Но я – вы, верно, наслышаны о моем нездоровье – ведь я в придачу ко всем недугам страдаю не только комплексами превосходства и неприкаянности, а и синдромом максимализма. Я, понимаете ли, клинический максималист. И если у меня за душой ни гроша, если я гол как сокол и в долгах как в шелках, то единственно потому, что живу под девизами – не мелочиться! все или ничего! А иначе и смысла нет. Жить-то».
«Я понимаю,– заметила гостья.– Я, кажется, понимаю».
«Нет, Виктория Пиотровна. Вы, кажется, не понимаете,– И отрицательно я помотал головой.– Вот вы собираетесь подарить мне кубиков. Что ж, похвальное рвенье. И я всемерно приветствую ваш порыв. Приветствую и поздравляю. Но кто, извините меня, кто подарит мне все остальное – все те развлеченья и игры, которыми обречен я скрашивать свой досуг в сем узилище. Ведь не можете вы одна откупить все те сотни наименований, что выдаются в здешнем игралище. Ибо у вас есть супруг, который – как я дерзаю догадываться – имеет известные основания меня недолюбливать. И он, к сожалению, не допустит подобной прорехи в семейном бюджете. Я прав?»
«Увы,– вздохнула она потерянно.– Не допустит».
«Вот видите,– лишний раз подчеркнул я безвыходность ситуации.– Так что и впредь придется мне пользоваться казенным имуществом и делить развлечения и утехи с уголовными элементами – с презренным жульем. Правда, когда я стрелял в вашего мужа, то был готов и к значительно худшим терзаньям, значительно».
«А – во имя чего,– сказала она и сделала какое-то неопределенное телодвижение,– во имя чего вы решились так осложнить себе – осложнить все на свете?»
«Не спрашивайте, голубушка. История – круговерть роковая. И лица, которых она выбирает себе в исполнители, и творцы, как правило, не отдают отчета в своих поступках – ни себе, ни другим». Я помолчал, давая ей время обдумать мной сказанное, и продолжал: «Любя Леонида почти как отца или брата, я, тем не менее, не раскаиваюсь в содеянном. Ни о чем-не жалеть! – вот другой из моих несменяемых лозунгов – а? Восприсядьте, к чему стоять».
«Значит,– Виктория обнажила в оскале два ряда отличных зубов на присосках и села напротив меня в глубокое кресло, вульгарно расставив ноги, – так значит… »
«Прикройтесь, пожалуйста,– указал я гостье на нечто вроде шотландского плэда, складчато нислолзавшее с подлокотника на пол.– А то все видно».
«Простите,– изобразила она фигуру смущенья.– Я думала, вам безразлично».
«Мне было бы безразлично, если бы вы не годились мне в бабушки. Ибо вы вряд ли себе представляете, как тревожит меня возрастная пропасть, которая пролегла между нами».
«Значит, вы – фаталист?» – закончила она наконец повисшую мысль, зло сдвигая колени и набрасывая на них плэд.
«Я – безотчетный солдат истории, дорогая Виктория Пиотровна. Не рассуждать! – вот мой четвертый девиз. И хотя мне, по-видимому, предстоят танталовы муки Сибири, копи да рудники, а может, и худшее, вы напрасно рассчитываете, что я раскаюсь и подмахну вам свое заявление о лояльности, или – что то же самое – прошение о помиловании. Не правда ли, вы приехали с этим?»
«Невероятно! Откуда вы знаете?»
«Элементарное ясновидение. Разве вы не слыхали, я был тем самым учеником Вольфа Мессинга, которого он воспитал себе в педагоги».
Виктория ахнула. Тогда я добавил, что знаю также, что ежели не подпишу заготовленное заявление, то меня еще долго, а то и совсем никогда, не выпустят, что, конечно, печально, однако идти против собственной совести – удручительней втрое. «Никаких уступок такому правительству, которое занимается вымогательством у своих заключенных!» – я выкрикнул, будто из зала.
Просительница огорчилась. Отказ мой сотрудничать значил, что международный скандал остается в повестке дней, и феминисткам Кремля, которым она сочувствовала, предстоят дальнейшие хлопоты. Мне стало:
а) По-человечески жаль эту добрую многодетную мать.
б) Очевидно, что не принять в ней участия было бы с моей стороны нелюбезно.
С другой стороны (в данном случае – двери), причисляя Стрюцкого к любопытствующему человечеству, я представил бы на отсечение все что угодно, что тот подслушивает, а то и подсматривает за нами. Не знаю, что сделал бы на моем месте грядущий Биограф, но я предпринял довольно-таки далеко идущий маневр.
«Мне кто-то сказывал, вы с Леонидом коллекционируете канделябры»,– небрежно бросил я Брежневой.
«Да,– сказала Виктория.– И гобелены».
«Да гобелены-то что, гобелены – дело такое, одиннадцатое. Вот канделябры – это я понимаю. У нас тут, кстати,– точнее, не тут, а там,– и я указал вторым безымянным пальцем в сторону опочивальни,– наличествует экземпляр византийной работы. Трофеец, по-видимому. С басурманской еще кампании. Вашего, полагаю, пращура приобретение. С виду вроде бы так – обыкновенная жирандоль, а поставишь ее вот эдак-то, на попа – канделябр канделябром. И музыка слышится. Как из шкатулки. Миньон, главным образом. М-м, да пара мазурок. И – пары – пары, знаете ли, турнюры – интернациональные авантюристы – князья – виконты – и свечи – свечи – и тюль – рюшь – розетки – и мармелад в бонбоньерках – и блестки тебе – и маски – и вензеля на ложках – а дамы все в мягкой рухляди – в перьях – в духах – шарман – прелестно – и будто бы пожалует императрица – а слухи о паровой машине роятся все пуще – разносятся выражения революция, инфлюэнция, солитер – а из кареты вышагивает глашатай – вышагивает, донося, что в Тамбове фрустрируют суфражистки – все в ужасе – губернатору дурно – отверженная любовница выплеснула в лицо своему улану бокал царской водки – переполох – но подают уж суфле – потроха – жаркое – звенят хрустали – полетели на кухню за уксусом – кто-то крикнул вдогонку: „лакрицы!“ – а гнусный – гнусавый – едва ли не педерастический голос Победоносцева передразнил: „а мокрицы не хочешь, каналья?“ – а тот ему дурака – дурака в ответ – дурак вы, говорит. Ваше Сиятельство, круглый – и душно – душно – годы реакции – декаданс – акмеисты – вся социял-оппозиция по каторгам кашляет – а лакеи лакают ликеры и лепечут друг другу стихи о Прекрасной Даме – и все это галопирует, кружится, даже несется – несется в тартарары, подбоченясь: прогуливают – пропивают бабушку-Русь на фу-фу – эх, шантрапа, понимаешь,– и в слезы – в слезы – пуль, говорит, на них жалко. И прочие сантименты, и прочие. А? Так что же, Виктория Пиотровна,– полюбопытствуем? Изящнейшая, смею уверить, вещица, истинный раритет».
Мы поднялись. Галантно, как кастаньетами, хрустнул запястьями и пропустил коллекционерку вперед. Сам двинулся следом. Сейчас, рассматривая Викторию сзади, я думал, что Стрюцкий был по-своему прав; юбка Брежневой, задравшаяся, будто балетная пачка, и будто та же, почти ничего не скрывавшая, выглядела верхом и образцом неприличия. Но странно: хотелось не столько одернуть ее, сколько сдернуть совсем – хищно, резко, как лобный официант сдернул некогда скатерть с обеденной плахи. И только восхитительное самообладание удерживало меня от соблазна. А ноги, обутые в туфли на «шпильках» и облаченные в розовый фильдекос с черным швом, Виктория ставила эдак циркулем, тупо, носками внутрь, что тоже выводило из равновесия. И, вступив за нею в опочивальню, я щелкнул английским замком. Западня захлопнулась.