Кульминация развивалась лавинообразно и в принципе оставляла благоприятное впечатление. Я получал удовольствие. Блажен дерзновенный узник, что несмотря ни на что принял посильное участие в славной женщине, благосклонно познав ее. Но дважды блажен дерзновенный узник, который посильно отметил познавшему предмет его восхищения функционеру, познав в лице упомянутый женщины супругу последнего. И, наконец, трижды блажен тот же самый узник, посильно отметивший убийце своего деда Г. А. Распутина – князю Ф. Ф. Юсупову, познав в лице В. П. Брежневой дочь убийцы; пусть даже и незаконную. Нечто необычайно гроссмейстерское виделось мне в моей разветвленной вендетте.
Яростно сопереживая проистекавшее, Виктория предавалась мне без остатка. Рыхлая рухлядь ее телес кипела и сотрясалась под действием моих безустанных чресел, как сотрясается и кипит августовская яблоня под ударами деревянных кувалд, широко применяемых сборщиками плодов в некоторых районах Андорры (В ряде случаев такие кувалды используют и при сборе гусениц, приносящих садам исключительный вред). А вот, если угодно, более возвышенное сопоставление. Будто рыба об лед, билась она в волнах безутешного счастья.
«Рохля рохлей, а дело-то знает туго»,– уловил я внутренний голос знакомого, но на сей раз определенно не моего тембра.
Я оглянулся. Окно за моею спиною зияло врасплох. Там, снаружи, на небесах, творился рафаэлевский полдень, а на ветвях болконского дуба, упомянутого здесь в позапрошлый четверг, началось до эскадрона морской кавалерии Стрюцкого. Худошеяя, со щетинистыми кадыками, с морским коньком на кокардах пилоток, охрана оккупировала все стратегические развилки и, в упор соглядатайствуя за нашею процедурой, завистливо онанировала. Удобнее прочих устроился сам Орест. Он сидел на ближайшей по отношенью к окну развилке и, чтоб не терятьравновесия, опирался на подоконник локтем.
«Что, на медок потянуло? – воскликнул я, кривя себе рот.– На клубничку? А ну – не похабничать у меня!»
Натужные физиономии, зрителей желудями сорвались вниз.
«Пошляки, понимаешь! – неслись им вдогонку мои укоры. – Хулиганье!»
Я хотел уже было дать занавес, то есть задернуть оконные шторы, когда опять заметил Ореста, из чего сумел заключить, что он не последовал за подчиненными, а лишь изобразил фигуру отсутствия и продолжает удерживать наблюдательный пункт.
«А вы отчего не прыгаете? – неприязненно покосился я на него.– Разве я сделал для вас исключение?»
«Умоляю, сделайте – сделайте милость, не прогоняйте!» – Орест говорил еле слышно, с несвойственной ему прежде жандармскою хрипотцой.
«Говорите отчетливей».
«Не могу,– отозвался Стрюцкий.– Я выпил вчера холодного пива на теплом ветру и схватил воспаление глотки. Я беспощадно простужен. Так что – позвольте, позвольте уж досмотреть. В порядке интеллигентного снисхожденья к больному. Мне дьявольски любопытно. Вы знаете, я ведь тоже большой поклонник Виктории Пиотровны. Я уважаю ее, уважаю. И я даю вам слово русского офицера, что все, имеющее происходить в данных стенах, останется исключительно между нами. Договорились?» Рука его конвульсировала в кармане его галифе. Он был изумительно жалок.
«Черт с вами,– сказал я Оресту Модестовичу, бравируя собственным великодушием.– Досматривайте, вуайер несчастный». И обратился к прерванным хлопотам.
«С кем это вы сейчас говорили?» – из дебрей плотского бреда спросила В.
«Не обращайте внимания,– я возражал, снова рея на грани прекрасного.– Это просто ошиблись окошком». И сызнова меня передернуло. Виктория отвечала всемерно.
«Феерия!» – внутренне заорал Орест. Если ранее подпоручик использовал подоконник лишь как подлокотник, то ныне он уже восседал на нем, и я мог видеть Ореста прямо перед собой в качестве отраженья в псише. «Феерия!» – заорал Орест, и судорога оргазма покоробила его, будто осень – дубовый лист.
Свершив последние содроганья, я спрятал щупальце мести в гульфик и, высвободив старуху из пут, дал тем самым понять, что аудиенция завершена. Дал и занавес. Намеченный план был выполнен. За два с половиной часа я успел разрядиться количество раз, соответствующее числу кремлевских башен, включая Кутафью: двадцать один. В память о нашей давней прогулке. В память о съеденной муравьями гусенице.
Нехотя, ибо ей хотелось еще, Виктория принялась одеваться. Оттиски кроватных пружин на спине ее запечатлелись, точно стигматы – навеки. Впрочем, так только казалось. Я знал: не успеет она добраться до Боровицких врат, как на теле ее не останется никаких улик, кроме потертостей паха.
«А знаете,– Брежнева перестала вдруг одеваться,– знаете что?»
«Что, сударыня?»
«Мне, разумеется, неудобно просить вас об этом, и я ни за что не желала бы нарушать ваших планов, но если вы нынче не слишком заняты, то отчего бы нам не продолжить».
«Ишь разохотилась!» – послышался внутренний комментарий Ореста.
А я замечал ей: «Теперь невозможно, Виктория Пиотповна. Уж как-нибудь в другой раз. У меня на сего дня куча посудохозяйственных дел. Да и полдничать время. Тюрьма, как говорится, тюрьмой, а перекусить-то не грех, даром что кухня у нас тут премерзкая. Острое все, да мясное, да под вином, а у вас-то, я чай, диета, так что даже и не приглашаю, не обессудьте. Вообще, я на вашем месте давно бы на зелень подножную перешел – легкость необыкновенная. Да и слизи не выделяешь. Вы, кстати, не видели мою запонку? – отскочила, каналья».
«Бездушный,– сказала Виктория. И, подумав, добавила: – Пунктуал». Ложесна ее зудели.
«Возможно, возможно, не отрицаю. Правил я действительно строгих, и даже весьма. Однако ж на пунктуалах, поверите ли, свет стоит. Пунктуалами, матушка, земля держится. Потому оскорбление ваше – мне как бы и не оскорбление вовсе, а вовсе наоборот, будто вы меня похвалили за что-то. Дескать, сердечное вам, Палисандр Александрыч, спасибо за все то хорошее, что вы мне сделали, не постояв за своим драгоценным временем. Только разве от вас дождешься подобного. Вы – эгоцентристка, любовь моя, эгоцентристка до мозга костей, и заботитесь только о получении удовольствий. Эх вы, а еще жена государственного чиновника. И – какого, какого, Виктория Пиотровна, чиновника! Да вам ведь, наверное, все равно. Боюсь, вы и не подозреваете, сколь безупречен, светел и по-хорошему прост человек, с которым вы числитесь в браке».
«Прост, как мычанье»,– выдернул Стрюцкий из Маяковского.
«Увы, Леонида понять вам, по-видимому, не дано,– укорял я гостью.– Ибо вы не живете его интересами, милочка. Вы живете своими, до неприличия узкими интересами, не гнушаясь при том ни флиртом и ни адюльтерами. Что отнюдь не делает вам, сударыня, чести, пусть эти флирт и адюльтеры имеют по преимуществу место лишь в вашем воображении».
«Подайте мне ридикюль,– сказала Виктория.– Там платок».
«Нате,– сказал я ей, подавая.– А главное – главное, вы дико неблагодарны, мой друг. Просто дико. И если бы я наперед знал об этом, то ни за что не стал бы оказывать вам сегодня такого изысканного уничижения. Т. к. вы попросту не заслужили его. И пусть,– ветвисто жестикулируя и, целиком отражаясь в псише, закруглял я филиппику,– пусть с вашей, голубушка, стороны все происшедшее было лишь фарсом, игрой, лично я никогда не пожалею о нашей близости. Одним словом – желаю здравствовать».
Она пустилась рыдать – объясняться – клялась мне в искренности. Я не поверил. «Оденьтесь же наконец»,– сухо бросил я ей комбинацию. И, выпроводив из камеры, препоручил коридорному: «Свиданье окончено. Препроводите». Ведомая им по направленью вовне, она обернулась: «Минуту, а канделябр? Вы обещали продемонстрировать канделябр!»
И вновь поразился ума я ее благородному практицизму. «Не лукавьте,– сказал я коллекционерке.– Ту жирандоль вы уже видели. И даже приобрели. Правда, то было, скорее всего, не нынче, не здесь и не обязательно с вами, но, как выражается наша замечательная молодежь, сие суть колеса, детали. Так ли уж важно, с кем именно это было, если это случилось в принципе. Что вы там, понимаете ли, уткнулись в два-три измерения, будто в стойло. Встряхнитесь, взгляните на вещи свежо».
И мы дружно расхохотались. Я – весело, философски. Виктория – исступленно. Засмеялся и коридорный.
«А вы что смеетесь?» – полюбопытствовал я.
«За компанию»,– молвил он.
«Тогда продолжайте».
И меж тем, как он поступал так, лицо его было типичным лицом архаического недоумка, энтузиаста двадцатых-тридцатых годов. В коридоре было тюремно, сумрачно, и утверждать, что этот дежурный субъект в полуботинках со шпорами – не есть успевший преобразиться Стрюцкий, я бы не взялся.
Тогда я взглянул на Викторию: растрепанная, воспаленная и одутловатая, та всем своим обликом питала к себе у меня высокое и мучительное безразличие. И смятенной походкой использованной Бовари удаляется к лестнице.
Всенепременно печальны бываем мы – звери, растения, насекомые – после коитуса. Даже природа в обличье плакучей болконской рухляди, соболезнуя мне и кручинясь, в безветрии уронила руки ветвей. (За штопкой.)