Неожиданно в воротах появляется Алфредо, на нем широкополая соломенная шляпа. Я по-прежнему сижу в машине, поставив ее в тени дуба, и не спускаю глаз с мученических мук жнецов. Рядом со мной стоит мальчишка с ковшом из коры пробкового дуба и кувшином воды, который либо сам подносит жнецам, либо дает тем, кто подходит к нему.
— Так вот вы где, доктор?
— Да, смотрю на это, смотрю…
От невероятной сухости першит в горле, воздух вспыхивает, искрится в этом адском пекле, жжет глаза. А согнутые мужчины и женщины жнут. Я чувствую себя в их руках, в их ушах, на их языке — в мире колючем, обугленном, ослабевшем от жары, потрескивающем от злобы, захваченном яростью и богохульством.
— Заводите машину внутрь, доктор.
Я включаю мотор, и запах бензина и выхлопных газов мирит меня с окружающей бесчеловечностью. Алфредо руками, головой и чем только может помогает мне. Наконец я въезжаю в ворота и останавливаюсь под орехом, растущим у водоема. В стороне, в беседке, отделанной под часовню, я вижу Ану. Ана? Она поднимает лицо от книги и смотрит на меня поверх очков… Это невероятно, Ана, но я хоть болезненно, но с симпатией понял, что очки тебе идут, и очень… Вдруг я вздрагиваю от неожиданности, — Алфредо все это время следит за мной, — около Аны, под навесом из глициний, с любопытством поглядывая на меня, играют двое ребятишек. Алфредо не выдерживает и, смеясь, точно хорошо разыграл, с восторгом говорит:
— А вот и сюрприз, доктор, о котором я говорил.
Но так как я ничего не понял, он тут же, сочувствуя моему непониманию, объясняет:
— Это дети Байлоте, самые маленькие. Мы их взяли к себе. Ну, и что скажет доктор?
Я ничего не сказал. Я смотрел на Ану, видел, как она, забыв о книге и обо мне, поглощена детьми.
— Есть такие, кто всегда готов смотреть на других как на дураков. Но не нужно спешить так думать о других. Иногда можно и обмануться и самим в дураках оказаться… Нет, не все дураки, доктор.
Я ничего не понимал. Это он мне?
— Хочу вам сказать, доктор, моя Аника счастлива.
Да, да, верю (должно быть, это ты привез ей этих детей?). Даже допускаю, мой милый Алфредо, что Ана в конце концов полюбит тебя. И сейчас, когда все это вспоминаю, особенно в это верю. У тебя свой способ, своя манера жить, Алфредо. Выходит, ты не пассивное существо. И наносимые тобой совершенству Аны обиды — это твое афиширование своей заземленности, своей грубости, эти твои глупые вставки в наши беседы были своеобразной формой нападения, своеобразной формой утверждения твоей личности. Ты явно наступал, ставя себя выше Аны и всех нас. И твоя стратегия хоть и простодушна, но действенна, твоя каждодневная и невидимая борьба — естественная сила (как признаю я сегодня), издевка над нашими проблемами, над нашими волнениями. Томас по ту, а ты по эту сторону моей тревоги. Но как он, так и ты на одной линии — линии действия. Томас за пределами моего понимания. Ты же, несчастный глупец, внушаешь мне отвращение и в то же время интригуешь и даже ввергаешь меня в беспокойство, а может, и в угрызения совести.
Ана, как мне показалось, смотрела на мужа серьезно и чрезвычайно приветливо. Одетая в черное, с очками на носу и двумя играющими рядом детьми, она теперь была в ином возрасте и в ином мире и решительно уходила от моей тревоги, которая не унималась, питаясь всем, что говорил вещавший ей голос, а он звучал в ожидании отклика, ответа, что положит конец бессоннице и кошмарам.
— Ана!
— Садитесь. Не стойте на солнце. Может, дать вам шляпу? Алфредо!
— Смотрите, доктор. Не отказывайтесь от шляпы, она спасает от солнца. Не хотите? Тогда извините, я пошел по своим делам.
— Ана…
— София здесь, знаете?
— Нет. Да. Ана, вы счастливы? Все в порядке? Вы спите спокойно?
— Сегодня очень жарко, ужасно жарко. Даже здесь, в тени, и то невыносимо…
— Давно у вас эти дети?
— Иногда я вспоминаю вас. Просто невероятно, что в этих крошках чувствуется живой, независимый человек с явным сознанием своей индивидуальности. Теперь я знаю, что это именно так…
Я закурил, расстегнул воротничок. Естественная правда, естественная гармония пронизывали всю землю, поля, деревья, Ану, детей. Вне ее был только я…
Неожиданно явилась София. Именно явилась. Я не слышал ее шагов, не видел даже мелькнувшей тени. Возникла у беседки прямо из земли. На ней были голубые обтягивающие джинсы с разрезами от колен и белая блуза без рукавов, подчеркивающая ее смело торчащие груди. На голове соломенная шляпа. Она смеялась живым, задорным смехом:
— Привет!
Ана окинула взглядом нас обоих. Но ты еще не знаешь, Ана, что наша жизнь не осознается нами до конца. Даже в минуту отчаяния. Хотя я не подвержен отчаянию, но когда мне совсем невмоготу, я слабею. О София, ты красива. «Как спастись от твоей красоты?» — думаю я всякий раз. Пагубно красива, как любой грех. Может, в моей тревоге было много от греха… Не знаю, не знаю, теперь не знаю.
Я спросил Софию о ее занятиях, чтобы хоть как-то узаконить ее и мое присутствие, узаконить тем законом, который, казалось, умиротворял все вокруг. Она заявила, что все хорошо, что будет сдавать и уверена, что пройдет. Решила получить высшее образование и, естественно, на факультете права, — она любила справедливость и, видимо, лелеяла мечту улучшить мир. Я какое-то время смотрел на нее — вдруг забывшую нас, ушедшую в себя со все еще играющей на губах презрительной и вызывающей улыбкой. Потом она села, закурила. Вытянула левую ногу, упираясь пяткой в землю, правую, пользуясь преимуществом брюк, согнула в колене, чтобы принять классическую позу. Вокруг нас, на неровной известковой стене, в водоеме, в кремнистом воздухе, потрескивало солнце. На ветках деревьев молча сидели птицы, пылающая земля лопалась от проклятья. Время змей, время металлического треска насекомых. А по другую сторону стены — живое доказательство проклятья — согнутые мужские и женские спины.
— Не лучше ли пойти в дом? — спросил я.
София запротестовала: она любила солнце, любила живой бич света. Ана с тревогой посмотрела на детей: она хотела уложить их в постель, заставить поспать, так как дети были перевозбуждены неведомыми им до сих пор игрушками и неведомой радостью.
Я еще раз пошел взглянуть на жатву, на эту страшную казнь жнецов. Но то, что было самым прискорбным, я вижу, пожалуй, только теперь, обратившись к старой истине, которую нащупываю в эти ночные часы поиска. Ужинали мы на воздухе. Спускалась ночь. Земля дышала жаром, но кое-кто из поденщиков все еще был в поместье. Алфредо попросил их спеть.
— Отпустите их, — попытался было я изменить его намерение.
— Да им это нравится.
— И нам нравится.
Им нравится… И вам? Какую ложь вы ищете в музыке покорности? Никто не хочет вас видеть покорными, во всяком случае те, кто мечтает о вашем будущем. Обретете ли вы себя в нем? Кроткая, все еще обрабатываемая солнцем равнина засыпает. Вдали на линии горизонта, точно последняя трудовая рука, поднимается над землей луна. По ровным и выжженным полям в поисках эха несется песня жнецов. На ступенях дома дремлют дети. Пора возвращаться, — я встаю и прощаюсь.
Тут Алфредо вдруг спрашивает:
— А не могли бы вы, доктор, захватить с собой Софию? Тогда мне не нужно было бы ехать в город…
Я чувствую себя неловко, но соглашаюсь. Включаю мотор и пускаюсь в путь по залитой лунным светом пустыне. Рядом со мной София. Сидит и молча курит. Она так же, как и я, утомлена уходящим днем, плотным, удушливым, сдавливающим грудь, наливающим усталостью тело и смыкающим глаза. В лунном свете колышутся бесконечные поля хлебов. Присутствие Софии и то, что мы с ней наедине с одиночеством пустыни, толкает меня на близость — обычную защиту, — на взаимопонимание, которого не существует. Так бывает на необитаемом острове после кораблекрушения.
— София…
Машина покачивается в волнах лунного света, и меня всю дорогу не покидает странное чувство, вернее, сознание человека, спасшегося бегством от всемирной катастрофы.
— София! Дети теперь будут жить у них?
— Алфредо привез их, а Ана приняла, как будто всю жизнь только о том и мечтала. Есть люди, ко всему готовые, все принимающие, со всем соглашающиеся, во все верящие, находящие правильное решение в жизни. Как будто оно существует!
— У вас его нет?
— Хотела бы не иметь. Я принимаю жизнь такой, какая она есть. Я не труслива и лишена иллюзий.
— Все, я молчу.
Вдруг она кричит мне:
— Остановите!
Я жму на тормоз, шины визжат, машину заносит в сторону, и она останавливается у обочины. София выходит, стоит у придорожной канавы, смотрит вниз. Только тут до меня доходит: здесь погибла Кристина. И вдруг София начинает петь, громко. Это песнь провинции Бейра-Байша (думаю, что так), печальная, старинная, или чем-то похожая на старинную, здесь, среди лунной ночи. Изумленный и потрясенный, я жду, когда София кончит. Но София садится в машину, продолжая вполголоса петь. Мы снова едем, едем медленно. Наконец на холме возникает Эвора, вся в электрических огнях. Я спускаюсь по склону, пересекаю две железнодорожные линии, но когда подъезжаю к новому району, София просит свернуть вправо, и мы выезжаем на окружную дорогу.