Шофера ее наши скоро узнали. Выйдет к дороге и стоит, из трубки дым пускает. Потом пешком идет. Однажды в мороз один шофер мимо проехал, она ружье с плеч, да как дала из обоих стволов по задним скатам! Почему до магазина не подвез? С этого случая стали останавливаться.
Там до обкома весть дошла — старуха в чуме живет. Оттуда в Мулгач депеша: почему не выполняется решение? Старуха в чуме или молодая — пришло указание тунгусов в благоустроенные дома переселить, выполняйте! Тунгуску уговаривать и родичей из совхоза привезли, и нас посылали. Пока собака ее не сдохла, никто к костру подойти не мог! Посмотрит щелочками своими и скроется в чуме.
В конце концов приехал к ней из обкома Петров, язык он их знал. Зашел прямо в чум, сел, начал чай пить. Тунгусы, якуты любят, когда по-свойски с ними себя ведешь — значит, обычай уважаешь. А в чуме грязь, духотища! Потому среди них раньше туберкулез и трахома развиты были.
Шофер через пятнадцать минут на воздух выскочил, не выдержал, а Петров с ней долго сидел. Вылез из чума потный весь, в шерсти оленьей. «Да, — говорит, — восемь человек я уговорил, а эту не смог». Наши шутят: «Тросом зацепить да утащить в поселок!» — «Нет, ребята, вы ее не обижайте. Тоже понять надо — все ее горести и радости под этими шкурами прошли!» Смеялись мы, а сами понимали — сломать легко, а сколько лет потом родичи обиду помнить будут!
Уезжая, Петров наказал: куда ни попросит — подвозить ее, а в магазине завести спецсчет, за шкурки ей выдавать и патроны, и продукты.
Вот она тем и жила — сама охотилась, сама дрова носила. Но не может человек один долго жить. Однажды весной ребята мимо проходили — чум дырявый, вода кругом. Заглянули — мертвая лежит. Сообщили в милицию, конечно, те установили — замерзла. Так дело было. Ты на Мулгаче бывал?
— Нам там делать нечего, — ответил Коля.
— Рудник строить собираются, — сказал Петр. — И здесь госдобычу расширяют. Я и дизелист, и электрик, и плотник — может, сгожусь. Хватит удачу искать…
Пока Петр рассказывал, Коляй внимательно осматривал комнату. Наконец увидел, что искал, — из-под топчана выглядывал угол серой собачьей шкуры.
— Ну, понятно, — сказал Коляй и поднялся.
Он вышел на улицу, сел на завалинку. Дом был его и не его. Чучело утки, прибитое над столом, висело на тех же гвоздях, дощатая дверь, в которую он в детстве метал ножи, скрипела так же, на саманных стенах проглядывали коричневые пятна глины, которой он замазывал трещины. Но в доме жили другие люди. Люди — вот главная примета места, где ты родился и вырос.
Коляй знал, что он привыкнет к Петру. Верно, человек не может жить один. Мать еще не старая, правильно поступила. Но пока со своей грустью ничего он поделать не мог.
Мать вернулась, присела рядом. Коляю показалось, что она снова постарела: морщины из глаз побежали, шея съежилась… Настоящий мороз щеки сушит, а не румянит.
— Сынок, Чауна-то я убила… Петр грудью мается, собачий жир только и поможет. Чаун не охотник, не сторож, а — корми…
Коляй смотрел, как она кутается в свой драный платок, и думал: «Дребедени навез, а человеку всего и нужен простой теплый платок!»
Ему стало ясно вдруг, что мать не от холода кутается, нет. Она привыкла ждать холода, жить с оглядкой на людей, на небо, на ветер! Поэтому платок днем и ночью на ней, спасти не спасет, а чуть-чуть поможет. Не себе, так другому. Как ее от этой привычки избавить, вот задача…
Потом он вспомнил, как принес Чауна в рукавице домой — морда орешком, сам трусится. Мать пощупала у него под шеей и сказала: «Ничего, держи».
— Ладно, — сказал он, — человек есть человек. А что собака…
— Жену не привез… Страшная, что ли? Или холоднее у нас?
— Привезу, — сказал Коляй. — В Усть-Среднекане поселимся, рядом с работой. А теплее там — это точно.
Сразу вспомнилось Синегорье. Коляй подумал, что Пронькин обязательно дождется своего часа — поставят его приваривать закладные детали в машинном зале. И супертяжеловоз с первым агрегатом кому везти найдется — шоферов теперь на стройке много. Скоро среднеканские мосты начнут под тяжелую технику перестилать, за «тещины языки» уже взялись. А возьмутся за саму плотину — из Синегорья Пронькин приедет, Петрович, Прохор. Корни там, в Синегорье, пустят, значит, другие приедут, такие же хорошие ребята. Возле плотины рудники, фабрики, теплицы построят — это обязательно, иначе зачем огород городить. Много чего и кроме золота Колыма дать может. Сделаем, все сделаем, коли народом взялись!
У самого дома росла лиственница, Коляй с детства привык смотреть на нее. Была она, как и ее подруги, чахлая, сутулая, похожая на тень человека, пережившего бог весть что и уже не надеющегося на счастье: не рубят — и то хорошо. Как лиственница сохранилась посреди поселка, неизвестно, потому что вся растительность за тысячи метров кругом пошла на дома или на растопку. Думалось, все деревья на свете такие, тощие, полуживые. Теперь Коляй знал: здесь же на Колыме растут высоченные деревья, которые ветер не гнет и топор не берет.
С ветки на руку Коляю упал маленький паучок, серенький, словно комочек земли.
Коляй осторожно стряхнул паучка на землю. Рядом закашлял Петр.
— Люблю такое время. Тепло, комаров еще нет.
— Точно, — сказал Коляй.
Петр как-то особенно поглядывал на него. Наконец спросил:
— Николай, сколько тебе лет?
— Сколько и Магаданской области, — засмеялся Коляй. — С пятьдесят четвертого я.
— Молодой совсем, — оказал Петр и начал закуривать, ломая спички о коробок.
Коляй по поведению матери начал догадываться кое о чем. И отчество свое припомнил тоже. Жизнь есть жизнь. Он не знал, чего Петр хочет от матери, и раньше времени обниматься не спешил. Однако заранее считать незнакомого человека плохим тоже не хотел. Всяко складывается. И он от Валентины собирался хвостом крутануть, но перебесился, и все без глупостей в колею вошло. Верил — и вошло. Теперь жить они будут долго, терпеливо — он так решил.
Чтобы приободрить замолчавшего Петра, Коляй пошутил:
— В Сусумане мамонтенка нашли молодого. А подсчитали — сорок тысяч лет!
Петр все же закурил, Затянулся несколько раз глубоко и оказал:
— Коля, ты нас с матерью не того… Все у нас нормально будет, слово даю. А что пес этот твой — знал бы, голову себе разводником разбил бы. Я тебе лайчонку у ребят возьму — вот такую!
— Шкуру квашней натри, чтоб не пропала, — сказал Коляй и похлопал его по плечу. — Иди, замерзнешь. Я сейчас.
Солнце заходило за сопки. В вечерних тенях уже нельзя было разобрать их цвета. Снизу доверху они казались одинаково бурыми: ведь деревья в тайге только-только начали покрываться нежными иголками и листочками. Колымская тайга осторожная — уже лед с рек сошел, снег только на гольцах остался, а она все медлит — вдруг снова мороз ударит? Зато когда поверит в тепло, решится открыть себя — за одну ночь покроются все деревья, все ложбины и склоны гор, насколько видит глаз, нежной зеленью. Ходит, шатается тогда по тайге пьяный от запахов медведь, носятся по стволам ошалевшие белки и бурундуки. А больше всех радуется человек — чужой жизни радуется и своей. По правде, редко такое с ним бывает — чаще одолевают его заботы, горести, от которых трудно поднять голову. Но бывает, и в такие минуты понимает он, ради чего живет.
Коляй обвел взглядом темные сопки вокруг, потом скучковавшийся в голом распадке, словно стайка куропаток, поселок — в домах зажигались маленькие оконца. Шумно втянул носом воздух: тайга уже ощутимо благоухала распускающейся хвоей, а от печного дымка над трубами пахло едой и теплом.
Он открыл дверь и сказал:
— А что, мать, может, ты уже бабкой стала?
— Да ну, — охнула мать, чуть не уронив дымящуюся миску. — Уже?
— Ты как думала, — по-хозяйски усаживаясь, сказал Коляй и подмигнул Петру. — Мы, колымские, не хуже других!
Татарский танец
Первое начало. Собрание
…Переговорили обо всем, каждый вспомнил обиды, накопленные за год. Здесь и неправильные наряды, и старые линотипы, и лыжи кому-то не выделили, и разряд не повышают… Лена не участвовала в дебатах, слушала вполуха. Остался самый последний вопрос — по нему начали говорить и, как всегда, ушли далеко в сторону.
Паневич дышала прямо в затылок. Лена сидела спокойно и не обращала на нее внимания, как и на остальных. Вдруг Паневич закричала так, что в ушах зазвенело:
— На голосование! Пожалуйста, прошу! Кому ж это надо — она опять прогуляет, и мы опять останемся без награждения! Я пятнадцать лет без замечаний, и руки у меня не отмываются, прошу заметить… А из-за несознательной девушки…
Паневич перекрыла гвалт — все оглянулись на нее и вспомнили, что обсуждается поведение Элки Сайфуллиной. Та уже было вытащила зеркальце из сумочки, но снова пригнула голову. Предместкома Сычева постучала карандашом по графину: