меня сжег, разбойник?
Что уж ты, Ферапонт Евстигнеич? — нахмурившись, но как-то легко, с едва приметной усмешкой произнес Макарыч — По разуму ли это Акиму, подумал бы...
Он может! Он все может, мошенннк! — тряс кривой подпаленной бородой Свислов.— В отца, подлец!
А сам ты кто? — звонко выкрикнул Акимка и шагнул к Свислову.— Зачем тятьку моего так обзываешь? — Голова его вжалась в плечи, губы и нос стали белыми.— Тятька мой хороший, а ты мир заел, и тебе демоны на том свете усадьбу об-столбили!
Ишь, ишь! — Свислов задохнулся и, багровея, попятился от Акимки.— Ишь злодей какой!
А ты вор! Дашуткину-то горошину схапал?! — кричал Акимка, наступая на Свислова.
Цыть, щенок! — И Свислов занес палку.
Меня словно кто толкнул к Ферапонту. Я подпрыгнул, схватил палку обеими руками, рванул ее у него из рук, закричал что было силы:
—Не тронь Акимку! Слышишь, не смей!
Свислов вырвал у меня палку, я нагнулся за камнем. Помешал Макарыч. Носком сапога он отшвырнул камень, схватил меня за рукав и притянул к себе.
—Эх, Ферапонт Евстигнеич, Ферапонт Евстигнеич...— уничтожающе укоризненно произнес он.— Ну к чему ты Акима ожесточаешь? Счет-то ведь у него с тобой длинный. Ты вот заново строишься. Не мешало бы подумать, что на коробок спичек капитал небольшой требуется. Неразумный ты человек!
Ферапонт топтался на своих негнущихся ногах, неуклюжий и страшный. У меня все кипело внутри. Ненависть к Свислову жгла душу.
20
Вечером мы с Макарычем провожали от колобушкиной межи гурт, с которым уходил дедушка.
Гурт тронулся, а Макарыч с дедушкой еще вели разговор, и я с любопытством слушал их.
Дедушка в белой холстинковой рубахе, подпоясанной широким ремнем, в новых онучах и легких, плетенных из ремешков поршнях стоял, опираясь на пастушью дубинку. Макарыч перед ним, высоким и широкоплечим, казался маленьким и жиденьким.
Я своими путями пойду, Макарыч. Не впервой мне... Еще при барине Плахине в Баталов скот провожал.
Да я о чем, Данила Наумыч, толкую! — суетился Павел Макарыч.— Гурт великоват. Не шутка ведь — триста голов! Борисоглебск обойти надо будет. Я бы вот так...— Он присел, начертил на сыпучей дорожной пыли кружок и провел мимо него пальцем, обозначая неровную линию.— Я бы вправо от города взял. Тут и селения чаще, и речка Хопер мелководнее.
Там видно будет,— сказал дедушка и тоже присел на корточки.— Ты мне, Макарыч, вот чего разъясни.— Он подержался за бороду, потом коротко ткнул в кружок, будто клюнул.— В Борисоглебске мне на почту за указанием... Письмо там ай по телеграфу, все одно... А ну-ка да ничего не будет? Тогда как?
Будет. А не будет, гони до Балашова.
Вот теперь все ясно! — Дедушка поднялся, снял шапку, встряхнул ее.— Теперь и... того... прощевайте! — Он подошел ко мне.— Что ж, Ромаша, давай поцелую тебя на расставание.
Он взял меня под мышки, слегка приподнял от земли, пригнулся и, закрыв мое лицо бородой, чмокнул в лоб.
Я еще не успел как следует обнять дедушку, а он уже легким толчком отстранил меня от себя и зашагал, крепко опираясь на дубинку.
Дедушка уже поравнялся с гуртом. Широким и спорым шагом он прошел по его крылу, с подветренной стороны, и встал в голове.
Солнце близилось к закату, стлало по земле трепетные и тревожные краски, белая рубаха на дедушке делалась то нежно-алой, то вдруг желтела. Дубинка, брошенная им на плечо, отливала медью и искрилась, когда он ее приподнимал, видимо показывая что-нибудь подгуртовщикам, раскачивавшимся на одинаково пегих мохноногих лошадях.
За гуртом шла пароконная повозка с кибиткой, обтянутой новой рогожей. Рогожа поблескивала, а новое оцинкованное ведро, подвешенное под телегой, пламенело на солнце и жалобно вызванивало, надсаживая мне душу.
Я сцепил зубы, чтобы не заплакать.
Гурт скрылся за холмом, и только розоватое облако пыли, покачиваясь, плыло и плыло по степи...
—Так-то, Роман! — Павел Макарыч похлопал меня по лопатке.— Поедем-ка домой...
Когда тарантасик с обшарпанной корзинкой загремел по дороге, Макарыч вдруг строго сказал:
—Слушай, что я тебе говорить буду!
Я с недоумением и страхом поглядел на него. Первая моя встреча с ним и все последующие его беседы со мной, с баба-ней, с Акимом оставили впечатление, что Макарыч душевный и сердечный человек. Сейчас же он смотрел хмуро и даже зло.
—Видал, как дедушка за гуртом пошел? — не то спросил, не то просто сказал Макарыч.— Красиво пошел, никто ему не мешает... Вот так-то ему по земле, может быть, в первый раз удастся пройти. Тебе его жалко, а я рад, что он пошел из Двориков. Хоть недалеко, всего верст пятьсот пройдет, а надышится вольной волей. Э-эх! — Макарыч шлепнул вожжой по лошади.— Не поймешь ты моих слов, маловат еще...
Он замолчал и до самого дома не сказал больше ни слова.
Вглядываясь в сизые вечерние сумерки, затоплявшие степь, я думал: «Что же мне нужно понять? И неужели я все еще мал, что не могу чего-то понять?..»
Бабаня встретила нас на крыльце.
Что уж вы долго-то как? Сомлела, вас дожидаясь. Почтарь из Колобушкина прибегал. Бери-ка вот! — Она протянула Макарычу синюю бумажку, аккуратно свернутую и заклеенную по краям белой полоской.
Ага! — обрадованно воскликнул Павел Макарыч. Он быстро сорвал полоску, пробежал глазами бумажку и, приподняв ее над головой, зашумел: — Великолепное дело, крестная! Прямо надо бы лучше, да некуда!
А почтарь-то, скаженный,— рассмеялась бабаня,— не отдает без росписи, да и только! Уж я к Менякину бегала — он расписался. А тут ишь еще что...— Она суетливо нашарила под фартуком карман и достала сильно помятый серый конверт.— Наумычу письмо-то. Да где же теперь его возьмешь! Не догонять же! На, читай уж заодно.
Макарыч повертел конверт, осторожно надорвал угол и^ мизинцем вскрыл его. Письмо читал долго. Читал и улыбался. Дочитал, сложил, сунул в карман и, толкнув меня локтем в плечо, приказал:
—А ну, Роман, беги к Акимке живо! Скажи, чтобы он с матерью к нам шел.
Предчувствие чего-то очень хорошего обрадовало меня. До Акимкиной избы я не бежал, а летел, словно у меня за плечами были крылья.
21
Нас с Акимкой напоили чаем и выпроводили посидеть на лавочке у палисадника. В горнице остались только взрослые. Закрывая за нами дверь, Павел Макарыч наказал:
—Далеко не убегайте. Позову скоро.
—Ну их в прорву! — с досадой произнес Акимка, после того