как мы минут пять посидели на лавочке.— Сроду большие эти шепчутся, а все без толку! Давай на месяц глядеть, а?
И мы глядели на месяц. Акимка уверял, что у месяца и нос и глаза есть, а рот до ушей, и он им звезды пожирает.
—За день звезд налопается и тогда целую ночь светит.
Я не спорил, хотя и сомневался, что месяц кормится звездами. Думалось: почему Макарыч выпроводил нас? Веселый и оживленный, он хитровато подмигивал мне и Акимке, пока мы пили чай и ели пироги с кашей.
Свислов-то как к тебе, Аким, вчера приступил, а? Если бы не я, быть бы тебе под его палкой!
А я бы ему подножку дал и головой в пузо!
Ох, какой герой!—смеялся Макарыч и поторапливал нас.— Ешьте, ешьте быстрее!
«О чем они разговаривают? Почему Макарыч не сказал, что написано на бумажке?» — думал я, хотя и догадывался, что это хозяин указывал, куда нам ехать из Двориков.
—Я нынче в поле бегал, к Дашутке,— вздохнув, опять заговорил Акимка.— Поругались мы с ней. Руку она серпом порезала, а я виноватый вышел. Через меня, говорит. Я знаешь чего надумал? Пройдет малое время, уйду я к тятьке в тюрьму и Дашутку с собой возьму.— Он подсвистнул.— Пойдем и пойдем с ней до этого самого Саратова!
Я молчал.
—Думаешь, не дойдем? — спросил Акимка и уверенно ответил: — Дойдем, еще как!..
Ночь была тихая, и редкий лай свисловского кобеля гулким эхом отдавался за Россошанкой.
—Разгневался, псюга! — процедил сквозь зубы Акимка.— В другой раз сгоришь вместе с хозяином!..
Из темноты нас окликнула бабаня:
—Роман, Аким, тут вы? Идите!..
Акимка побежал в дом впереди меня и бабани.
—Ну чего? — громко спросил он, останавливаясь посреди горницы и повертывая голову то к Макарычу, то к матери.
Акимкина мать сидела у стола, подперев щеку рукой, и тупо глядела перед собою.
Садись, Аким,— кивнул Макарыч на лавку.— И ты, Роман, садись.— Он положил передо мной синюю бумажку, сказал весело: — Ну-ка, читай!
«Телеграмма»,— прочитал я редко расставленные по синей бумаге печатные буквы.
Макарыч рассмеялся:
—Ты читай, что от руки написано!
Глаза схватили что-то знакомое, и сердцу стало тесно в груди.
—«Выезжайте Саратов. Горкин»,— прочитал я, и во мне будто кто-то радостно воскликнул: «Эх, ты!..»
Потом я долго рассматривал телеграмму и с лицевой и с оборотной стороны. А Макарыч прохаживается по горнице, заложив за спину руки и задумчиво опустив голову; бабаня осторожно составляет в посудный шкаф чашки с блюдцами; Акимка стоит возле матери и, сбычившись, теребит на ее плече край полушалка. Тетка Пелагея что-то говорит, говорит Макарычу, и глаза у нее полны слез.
Эти глаза поразили меня: большие, светлые, они были неподвижны.
Чего я ни делала, куда ни бросалась, и все как в пустоту! Что было, то к писарям да полицейским ушло. Гадалкой прикинулась. И все ругаюсь, ругаюсь на него, на Максима-то! Весь белый свет мне опостылел. А тут вот он...— Тетка Пелагея прижала к себе Акимку: — Вот он... Куда я от него денусь?
Успокойся, Поля,— остановился перед нею Макарыч.— Найду я теперь Максима. Все, что у меня есть, положу. До губернатора дойду, а с Максимом повидаюсь. Раз знаем где — найдем. А вы вот что: перебирайтесь-ка из своей халупы в мой дом. Акимка же вон предлагал мне купить избу-то...
Ой! — отмахнулась Акимкина мать.— Весь он в батю. Говорит, а чего, и сам не знает.— Она вытерла рукавом глаза.— Нет, Павел Макарыч, из своего угла я никуда. Дома, в своей избе, я Максима то за столом, то рядом с собой вижу. Закрою глаза — и вижу. А в чужой-то избе разве увидишь...
Акимка стоял с опущенной головой, будто уснул стоя.
—Поедешь со мной, Аким?— спросил его Павел Макарыч.
Акимка медленно поднял лицо и отрицательно покачал головой:
—Нет. Я с мамкой...
Высвободив плечо из-под руки Макарыча, он прислонился к матери. И вдруг вскинул на нее глаза, сердито выкрикнул:
Хватит плакать, домой пойдем!
Пойдем, пойдем,— встрепенувшись, заторопилась тетка Пелагея.
Павел Макарыч вышел проводить Акимку с матерью, а когда вернулся, спросил:
—Вы с дедом писали письмо в Саратов?
Писали,— ответил я. И, вспомнив, что дедушка приказал никому не говорить про письмо, почувствовал, как у меня заполыхали щеки.
Это тот, что ли, Сержанин, с которым ты в Балакове жил? Дядя Сеня, что ли? — допытывался Павел Макарыч.
Когда я подтвердил, что Сержанин — дядя Сеня, рассказал, когда и почему было написано письмо, Павел Макарыч улыбнулся и вытянул из кармана серый конверт.
—Раз ты писал, то на, парень, читай ответ. Мудры вы с дедом! Только вот зря мне ничего не сказали...
Осторожно вынул я письмо из конверта и расправил лист на столе:
Многоуважаемому Даниле Наумовичу и дорогому Роману Федоровичу. Уведомляю вас, что письмо мы ваше получили и были ему очень рады. Посылаем ответно низкий поклон и желаем доброго здоровья и вам и вашей Марии Ивановне.
Жизнь наша с Дуней протекает благополучно. Как мечталось, так все и свершилось. Поступила и она на гвоздильный завод. Тяжеленько приходится. Непривычна она к заводской жизни, а работать ей в развесной пришлось. Ящики с гвоздями ворочать да тягать! Но в том отраду нашла, что округ нее много хороших людей. Один делом поможет, другой — сочувствием.
Теперь отпишу на вашу самую главную просьбу. Помнится, говорил я вам, Данила Наумыч, что есть на заводе человек знающий. Рабочий, но сильно начитанный. К нему я с просьбой и обратился — порасспрашать про судьбу Максима Петровича. Вызнал он и велел отписать, что есть такой человек в тюремном замке. Начали мы с Дуней обдумывать, как бы его повидать. И вот что надумали. Та барыня, у которой Дуня горничной служила, благотворным делом занимается: в тюрьму калачи и деньжонки арестованным посылает. Кое-когда и сама в тюрьму ездит, своеручно булочки раздает. Губернатор ей это дозволяет. Вот Дуня и пошла к барыне, упросила ее взять с собой в тюрьму для раздачи подарков. Барыня согласилась. В первое же воскресенье Дуня с ней подарки и повезут. И, может, такая планета выпадет — найдет и повидается она с Максимом Петровичем, словом перекинется, а может, и ваше письмо ему потихоньку передаст.
На этом пока кончаю писать и желаю вам здравствовать.
Еще раз кланяемся вам низко. Писал Семен Сержанин.
—Что скажешь? — спросил Павел Макарыч, когда я дочитал письмо.