Теперь казакам предстояло пробиваться сквозь убийственный огонь турецких батарей Очакова и Кызы-кермена и, кроме того, выдержать, может быть, атаку целой турецкой флотилии в устьях Днепра.
Старая голова Сагайдачного все это сообразила, взвесила и пришла к решению: «У шори убрать проклятих яничар» — провести, обмануть, на сивой кобыле объехать.
При входе в Днепр, параллельно острову Тендра тянется длинная коса, ныне Кинбурнская, против оконечности которой, по ту сторону Днепровского лимана, стоит Очаков. Коса эта тогда называлась Прогноем.
Сагайдачный порешил: после роздыха на Тендре всю легкую казацкую флотилию, то есть все чайки, волоком перетащить через Прогнойскую косу и таким образом нежданно-негаданно очутиться в Днепре на несколько верст выше Очакова. Казацкой воловьей силы на это хватило бы.
Так как взятых в плен турецких галер, нагруженных всякою добычею, по их массивности нельзя было перетащить волоком через Прогнои, то Небаба, Дженджелий и Семен Скалозуб с частью казаков должны были на этих галерах пробиться мимо Очакова и, если нужно, сквозь турецкие галеры, памятуя при этом, что, едва лишь казаки вступят в бой с турками, и с той и с другой стороны заговорят пушки, — Сагайдачный с своею флотилиею, как снег на голову, ударит туркам в тыл и покажет им, как козам рога правят.
— Это, значит, тертого хрену, — моргнул усом Небаба, выслушав план «козацького батька».
— Себто, як кажуть, нате i мій глек на капусту, — усмехнулся Мазепа Стецко.
В первую же ночь стоянки у острова Тендры казацкая флотилия подошла к Прогнойской косе, и тотчас же началось перетаскиванье чаек в Днепр. Делалось это с крайнею осторожностью и при необыкновенной тишине. Сначала отправлено было несколько опытных казаков для осмотра наиболее удобного перевала и для достоверения в том, что по ту сторону косы берег Днепра свободен от неприятеля. Карпо Колокузни, который распоряжался этим осмотром местности, скоро воротился с своими товарищами и доложил старшине, что перетаскиваться можно безопасно.
Работа закипела быстро. И казаки, и бывшие невольники, и старшина — все участвовали в этой дружной войсковой работе. Героем этой ночи был глуповатый, но необыкновенно способный к этому делу силач Хома: он таскал чайки по песчаной косе с такою легкостью, словно бы это были салазки, скользившие по укатанному снегу. Более всех дивился этой силище болтливый орлянин.
— Уж и богатырина же, братцы, Фома ваш, — шептал он, качая головой, — такой богатырина, что ни в сказке сказать, ни пером написать... Уж и диво же дивье!.. Сказать бы, Илья Муромец — так и то в пору будет... Ишь его прет, инда писком пищит посудина-то!
Еще утро не занималось, а все чайки были уже на той стороне косы, размещенные вдоль берега и уткнутые в камыши, словно утки. Все казаки были на своих местах, по чайкам, и гребцы сидели у уключин, держа весла наготове.
Ночной мрак окутывал и Днепр, и противоположный его берег, где, несколько ниже, расположен был Очаков. С этой стороны доносился иногда собачий лай, да в камышах крякали по временам проснувшиеся утки. К утру в траве задергали коростели, да иногда высвистывала знакомая казакам ночная птичка овчарик.
«Где-то Небаба с галерами? — думалось каждому. — Успеет ли он вместе с своими товарищами, с Дженджелием и Семеном Скалозубом, пробраться мимо крепости?.. Ему не привыкать стать обманывать и турок, и татар. Говорят, он характерник: щукою иногда перекидывался и на дне Днепра карасей себе ловил на завтрак. А по ночам он пугачем обертывался и за ночь успевал из Сечи долетать до Кафы и до Козлова и там стонал на высоких минаретах, чтоб бедные невольники могли его услыхать и догадаться, что это пугач прилетел к ним с Украины и принес весточку о далекой родной стороне. Вот если б и теперь он сам перекинулся окунем либо щукою, и галеры бы свои рыбами поделал, да и проплыл бы под водою мимо Очакова!..»
Вдруг что-то глухо стукнуло и покатилось; отзывчивое, такое же глухое эхо отстукнуло в камышах. Это пушка. Вот еще грохнуло, и еще, и еще...
...Что-то черное мелькнуло над ним самим и заставило его невольно закрыть глаза. Открыв их снова, он увидел, что на груди у него сидит ворон. Он пробирается к его глазам... Глаза человека и глаза ворона встретились... Как ошпаренный, ворон взмахнул крыльями и шарахнулся в сторону... Испугался!.. Его еще боятся вороны...
Что же случилось? Зачем он лежит тут? Кто его бросил? Кто бросил всех этих?..
Солнце косыми лучами бьет ему в глаза... Больно глазам... Он закрывает их и старается припомнить что-то...
Что-то зашуршало травой у самой его головы... Он открывает глаза — опять голубое небо!.. Куда от него спрятаться!.. Но тут что-то шевелится над головой... Он всматривается: это зеленая ящерица своими цепкими лапками взобралась на стебель сухого чернобыльника и глядит на него черненькими глазками... «Ох-ох!» — и ящерица юркнула в траву.
— Где же море? Где Днепр? Куда девались чайки, козаки?
Вспомнил!.. Не доезжая Кызы-кермена, они увидели на берегу табун оседланных коней... Это были татары, возвращавшиеся из Украины: они пустили стреноженных коней, а сами улеглись спать. Отряд казаков вышел на берег из чаек и захватил этот табун... И на долю Федора Безридного досталось два добрых коня... Потом напали на спящих татар, побили их, — и он, Безридный, бил их... И там, так же, как здесь казаки, лежат порубанные татары и смотрят на голубое небо...
Вспомнилось дальше, да такое странное, непонятное: за Кызы-керменом на них напали другие татары — много их, как саранча... Гудят, воют, аллалакают... Обступили и его, Федора Безридного... А дальше он опять ничего не помнит: должно быть, его убили... Отчего ж он еще не на том свете? Так это, значит, душа его еще ходит по мытарствам — сорок дней ей ходить... Зачем же она не ходит по знакомым, по родным местам? Зачем она не на Украине, а на этом чужом поле, усеянном мертвецами?..
А кто это идет по полю и ведет двух коней в поводу? Что, кого он ищет? Ходит между мертвецами, нагибается к ним, рассматривает, качает головой... Вороны испуганно снимаются с мертвецов и разлетаются по сторонам...
Кто же это такой?.. Да никак джура Ярема, молодой синопский невольник из москалей, из Ельца? Да, это он, и у него в поводу его, Федоровы, кони, что он захватил за Кызы-керменом... Он силится крикнуть, позвать джуру, но только стонет, да так слабо, глухо, а в груди, кажется, все обрывается, и душа вылетает из тела... Глаза сами собой закатываются под лоб и ничего больше не видят: ни джуры с конями, ни голубого неба, ни склоняющегося к закату солнца...
Когда он открыл глаза, то увидал, что джура стоит над ним на коленях и плачет.
— Это ты, джуро Яремо?
— Я, паночку милый.
— Я убит, джуро?
— Нет, не убили тебя, а только поранили, паночку милый.
Раненый опять закрыл глаза. Джура взял висевшую на плече фляжку и тихо влил красной жидкости в открытый, с запекшимися губами, рот казака. Мертвенное лицо раненого как бы оживилось, и глаза взглянули осмысленнее.
— Дай еще, джуроньку, — прошептал он.
Джура исполнил его просьбу, влил несколько капель в рот умирающего.
— Все побиты?
— Все, паночку милый, один я убежал.
— А где те, что в чайках?
— Они, полагать надоть, плывут благополучно Днепром... Этот проклятый Кызы-кермен проплыли по вашей милости, а вы вот, паночку, на поди... помираете за них.
Раненый помолчал немного, закрыв глаза и тихо шевеля губами. Джура отвел волосы от его лба.
— Жарко мне... печет меня, — прошептал раненый.
Джура, отломив от ближайшего кустика калиновую веточку, стал махать ею над лицом умирающего. Тот опять открыл глаза. Они упали на оружие, которое валялось тут же, — на саблю и мушкет.
— Кому-то мое добро достанется? — тихо вздохнул он.
Джура молчал. Вороны продолжали каркать, трапезуя на более отдаленных трупах.
— Джуро Яремо! — снова прошептал раненый.
— Возьми мое добро... Дарую тебе, джуро, по смерти моей и вороного коня, и того другого, белогривого, и тягеля [Тягеля — верхняя казацкая одежда] червонные, от пол до ворота золотом шитые, и саблю булатную, и пищаль [Пищаль — старинное огнестрельное оружие; ружье, которое заряжалось с дула] семипядную...
Он остановился, чтобы перевести дух. Джура продолжал по-прежнему молчать, только слезы тихо катились по его худым загорелым в неволе щекам.
— Не плачь, джуро! — как бы оживился немного умирающий.
— Садись ты на коня, подвяжи саблю: пусть я посмотрю, какой из тебя будет козак.
Джура молча опоясался саблею, перевесил через плечо мушкет, вскочил на коня и тихо проехался между трупами. Когда он воротился к умирающему, тот тихо, но горько плакал.
— Благодарю тебя, господа милосердного, — шептал он, — что доброму человеку мое добро достанется: будет кому за меня бога молить.