Умерла молодой, сгорела в считаные дни. Хотя муж устроил ее в кремлевку, к лучшим специалистам — ничего не помогло. Я кидалась из стороны в сторону — спасти! Оттащить от могилы молодую жизнь! Все перепробовала. Мне даже разрешили пускать на территорию режимного тогда ЦКБ известных всей стране экстрасенсов. «Чтобы вы себя не казнили — делайте, как считаете нужным, хотя лично я в них не верю», — сказал мне главврач. Как он и предсказывал, экстрасенсы тоже не помогли, хотя и рассказывали всем по телевизору о своем мощном биополе и неограниченных возможностях. Смерть сестры была настолько страшной, внезапной и скоротечной, что у меня от потрясения разомкнулись голосовые связки. Я потеряла голос — сипела только. Короче, я сама оказалась в ЦКБ.
Начало лета в тот год было теплым. Белые кусты черемухи, запах сирени в больничном парке, наступившая вокруг меня тишина вместо городской суеты и шума — все это начало меня успокаивать. И вдруг на затененных аллеях я увидела знакомую прихрамывающую фигуру. Я глазам своим не поверила. Яковлев! Здесь!
Оказалось, что он принял решение о выходе из партии, о чем и сказал Горбачеву. Для человека, для которого партия была всей жизнью (как говорили тогда в советских фильмах: «Мне партия дала все!»), это был серьезный поступок. От переживаний он тоже оказался в больнице.
И вот два человека, по-разному, но оба подраненные, начали после ужина вместе гулять по дорогам и тропкам ЦКБ. И говорить, говорить, говорить… Поначалу это была просто словесная терапия. Он рассказывал о фронте, где был ранен, о жизни в селе, где вырос, о тайне рождения и испытаниях, выпавших на долю близких. У меня тоже была тайна рождения, которую я выдала ему — взамен на его откровения. И так, издалека, отшелушиваясь послойно, открывалась другая жизнь, возникал другой человеческий мир.
Именно там, на территории больницы, на ее аллеях, мерно нашагивая километры с совсем другим, как мне казалось, Александром Николаевичем длинными светлыми июньскими вечерами, я поняла, что фильм в моей голове уже сложился. И сложился он таким, как мне хотелось.
На 20 августа 1991 года мы наметили поездку в Ярославскую область — в село, где родился Александр Николаевич. Я готовилась к съемкам, дописывая сценарий и пересматривая отснятый материал.
Алексей, у которого отпуск начинался 19 августа, был расстроен тем, что Яковлев назначил поездку на 20-е. Из-за этого срывался наш совместный отъезд в Крым, в санаторий.
— Алеш, ты все равно поезжай, — настаивала я. — Если у нас все пойдет, как задумано, может быть, я и подскочу к тебе попозже. Не пропадать же путевкам…
Ранним утром в понедельник, в день путча (но тогда мы еще этого не знали), я проводила мужа во Внуково. И, возвращаясь из аэропорта в город, увидела, что по Киевскому шоссе в Москву движутся танки. Они двигались медленно, колонной, со скрежетом притормаживая и останавливаясь на светофорах.
«Наверное, у них учения», — подумала я, не предполагая, что это выдвигается Кантемировская дивизия и с этого медленного передвижения танков начинаются события, которые круто поменяют не только нашу личную жизнь, но жизнь самой большой страны мира.
К двенадцати часам я ехала на съемку к Александру Николаевичу. Он жил на улице Александра Невского. Через Манежную площадь я планировала повернуть на улицу Горького. И вдруг на Манежной — такие же танки!
Вокруг них — люди. Они ходят по проезжей части, стучат в танковую броню, пытаясь выяснить, что происходит. Танкисты выползают из люков, растерянно оглядываются, что-то отвечают. Полный сюр, одним словом. Я заторопилась к дому Яковлева, сгорая от нетерпения поделиться новостями об увиденном.
Он открыл сам, взволнованный, в белой рубашке без пиджака: «Съемки не будет».
— Александр Николаевич, что случилось? Там на улице танки, люди…
— Это государственный переворот, — сказал он через паузу. — Я подготовил заявление. Надо лететь к Горбачеву, в Форос.
— Зачитайте нам на камеру это заявление. Ну пожалуйста!
Еще не до конца осознав, что такое государственный переворот, я думала о фильме, испугалась, что если Яковлев улетит в Форос, то съемки сорвутся. И весь мой замысел, выношенный на аллеях ЦКБ, останется нереализованным.
Яковлев сел в кресло, долго смотрел в текст своего же заявления. Мы, бесшумно двигаясь, расставляли аппаратуру. Его домашний кабинет нам был знаком, поскольку мы там уже снимали.
Он зачитал нам свое заявление. Затем заговорил о Ельцине. Тогда он относился к нему с большим резервом, даже негативно.
— Нам не нужны революции. Нам нужна эволюция. Партию надо было раскалывать. Было бы две партии. Нормально, как в других странах. Я тысячу раз говорил об этом Горбачеву. Как глупо, бездарно… Зачем было доводить до этого? Нет. Съемок не будет. Выключайте камеру.
Я попыталась задержать это, выключать камеру совсем не хотелось. Было видно, как он трудно принимает решение. Меня он уже не стеснялся, мы стали понятнее друг другу со времен ЦКБ. Мне очень хотелось записать на камеру его волнение — живые, человеческие, понятные всем переживания.
Но тут Александр Николаевич прикрикнул на оператора:
— Никаких съемок! Выключайте камеру!
Оператор в ту же секунду повиновался приказу. Камера была выключена, следом за ним осветитель выключил свет, и они тихо стали паковать свои кофры. Я же пыталась выяснить, когда мы вернемся к съемкам.
— Приезжай через несколько дней, тебе позвонят, — сказал Александр Николаевич.
А потом, потом были наполненные тревогой и волнением дни.