Затем эта функция формы от первого лица очень быстро возобладала в России, вскоре она уже рассматривалась как типичная, часто даже единственно уместная, и это могло бы быть одной из причин того, что по сути дела авторы русских плутовских романов после 1780 г. не очень-то понимали, что им делать с традиционной формой от первого лица плутовского романа, которая ещё играла весьма важную роль в «Пригожей поварихе» Чулкова и рассказе Каина от первого лица. Они видели в этой форме уже не возможность особенно перспективного изменения темы повествования, но заимствовали её большей частью как внешнюю условность, сокращали её или даже вовсе опускали. Это вновь и вновь выявится при позднейших анализах. Сиповский доказывает, что не только современные русские авторы, но и позднейшие литературоведы забыли о новой функции формы от первого лица в «чувствительном» романе, а с ней и возможность, свойственную старому плутовскому роману, если он пишет, что только Стерн, введя «автобиографическую» форму в европейский роман, и заставил говорить сами центральные персонажи романа[668]. Это тезис, полностью упускающий из виду, что для всей предшествующей традиции европейского плутовского романа «автобиографическая» форма романа и центральный персонаж как рассказчик от первого лица имели основополагающее значение.
Несомненный интерес русских читателей к «чувствительному» роману в последние десятилетия XVIII в. (и в первом десятилетии XIX столетия) должен был воздействовать на развитие плутовского романа в России, и поначалу он действительно препятствовал благоприятным начинаниям в сфере собственного русского плутовского романа. Но было бы неверно полагать, что победное шествие нового «чувствительного» романа вытеснило бы плутовской роман из России или только лишило его благосклонности русских читателей. Ни один из переведённых «чувствительных» романов в России XVIII в. не был издан так много, как «Жиль Блас» (или «Хромой бес»), ни у одного из их подражателей не было даже приблизительно столь много изданий, как у «Ваньки Каина», и никто не достиг хотя бы четырёх изданий «Пересмешника».
При этом изданий «Жиль Бласа» было не столь уж много, скажем, до 1770 г., а впоследствии они стали и того реже, но точно также появляются через регулярные промежутки времени в последнее десятилетие XVIII в. и первое десятилетие XIX в.[669]. И как ещё окажется, как раз в первой половине XIX в. целый ряд подражаний «Русскому Жиль Бласу»[670] свидетельствует о непрекращающемся воздействии этого романа. Подобно «Жиль Бласу» обстоит дело и с «Хромым бесом», старый перевод которого, вышедший в 1763 г., равным образом постоянно издается вновь (1774, 1785, 1789, 1791, 1807, 1817 и 1832). В 1832 г. роман, кроме того, вышло ещё и в новом переводе[671]. Оба старейших и наиболее характерных произведения novela picaresca, «Ласарильо» и «Гусман», попали в Россию даже только после 1770 г., т. е. уже во время появления «чувствительных» романов и, несмотря на это, ещё смогли прижиться. «Ласарильо» подтвержден в XVIII столетии двумя переводами и в общей сложности 5 изданиями[672]. «Гусман» напечатан в 1785, 1804 и 1813 гг., каждый раз в другом переводе.
Но характерно, что теперь (и только теперь) рядом с плутовскими романами Лесажа и испанцев появились и написанные англичанами, причём не старые, Нэша и Грина (или «Молль Флендерс», связанная с этой традицией), а произведения Филдинга и Смоллета, сильнее окрашенные «чувствительностью». Особенно характерно появление «Приключений Родерика Рэндома» (1788) с полным предисловием Смоллета, что уже во введении и в первой главе этой работы оценивалось как типичный переход от «старого» плутовского романа к «новому», «чувствительному».
Переориентация на тип «чувствительного» романа воздействует и на оценку русской плутовской литературы и её характер. В 60-х гг. XVIII в. плутовской роман (по сравнению с рыцарскими историями) считался прогрессивным и настоящим романом. С 70-х гг. эта оценка заметно переходит на «чувствительный» роман. Кто из русских прозаиков в последние десятилетия века хочет писать «романы», делает это большей частью в «чувствительном» стиле. А кто хотел развлекать своих читателей плутовскими проделками, вовсе не пытается теперь придать этим сюжетам форму «романа», но довольствуется рассказом в народном стиле или собранием шванков, едва связанных друг с другом.
Соответствует этому и воздействие трёх ранее рассмотренных русских плутовских произведений. «Пригожая повариха», более всего отвечающая представлениям о «романе», находит минимальный отклик. Хотя повесть Каина печатается очень часто, но у неё не нашлось непосредственных подражателей. «Пересмешник», однако, в своей свободной структуре стоявший ближе всего к собраниям шванков и историй, стал исходным пунктом для большого числа прямых и косвенных подражаний.
Уже «Славенския Древности» M. Попова, вышедшие в 17701771 гг. тремя частями[673], ясно свидетельствуют о влиянии «Пересмешника или Славянских сказок» Чулкова. Так как Попов был близким сотрудником Чулкова, есть все основания предположить важную роль последнего. Но Попов, в соответствии со своими собственными «мифологическими» интересами, копировал только псевдославянские, рыцарско-сказочные фрагменты «Пересмешника», отказываясь от шванков и плутовской рамки[674]. Что и это чисто «рыцарское» собрание в трёх частях, оснащенное мифологическими комментариями, достигло в XVIII в. ни много ни мало трёх изданий (кроме названных первых, ещё в 1778 и 1794 гг.), говорит о популярности таких произведений у тогдашних простых читателей.
Ещё гораздо обширнее собраний Попова и Чулкова «Русския Сказки» В. А. Левшина, упоминавшиеся уже в главе о «Пересмешнике». Произведение вышло в свет – кстати, изданное, как и «Пересмешник», Н. Новиковым – в десяти частях с 1780 по 1783 гг.[675] И это «Собрание сказок» неоднократно издавалось снова, правда, не в XVIII, а уже в XIX в.[676]
Как и «Пересмешник» (в отличие от сказок Попова), «Русские сказки» подразделяются на две большие группы, рыцарски– сказочные истории и рассказы на манер шванков. Интересно, что рыцарские истории куда больше, чем повествования Чулкова, черпают из русских «Былин», которые они, правда, воспроизводят очень вольно и комбинируют со старыми рыцарскими романами. Деление надвое и характер изображения, прежде всего манера повествования, сильно окрашенная в субъективно-иронические тона с постоянными авторскими вставками, которые рационально объясняют изображенные ранее чудеса или иронически ломают примененные самим же автором высокопарные метафоры, несомненно, напоминают о «Пересмешнике». Вот почему анонимно вышедшее произведение тоже долгое время ошибочно приписывалось Чулкову[677]. Правда, у Левшина отсутствует вводная рамка. Автор не приписывает свои различные повествования двум разным, ранее введённым рассказчикам, а просто делит всё собрание на различные книги, например, том I «Сказки богатырския», том II «Сказки народныя» и т. д. В этом он следует, как признает сам, прототипу переведённой им в 1780 г. «Немецкой библиотеки романа», равным образом разделенной на подразделы, как то «Рыцарские романы», «Романы народные» и т. д.[678]
Произведения, по своим замыслу и характеру в значительной степени соответствовавшие «Русским сказкам» Левшина, в последующие годы печатались в большом количестве, и едва ли какое-то название или подзаголовок встречаются среди «оригинальных русских» прозаических произведений 80-х гг. так часто, как обозначение «русские сказки». В качестве некоторых характерных примеров из множества подобных назовем здесь «Лекарство от задумчивости и безсонницы, или настоящия русския сказки» (1786), «Дедушкины прогулки, или продолжение настоящих русских сказок» (1786), «Повествователь русских сказок и продолжение…» (1787), «Сказки русския…» (1787)[679] и т. д. Применительно ко всем этим собраниям речь идёт о повествованиях, которые с точки зрения дня сегодняшнего не могут быть причислены ни к роману, ни к народной и, по сути дела, также ни к литературной сказке. Они воспроизводят различные сюжеты романов и сказок очень вольным образом, ориентированным отчасти скорее на «историю», а отчасти более на шванк.
Наряду с этим имеются отдельные собрания, не довольствующиеся, как «Сказки» Левшина, простым расположением текстов в ряд, но и обосновывающие своё деление надвое в рамке – подобно тому, что происходит в «Пересмешнике». Это касается, например, «Вечерних часов» («Вечерние часы, или древния сказки Славян Древлянских») 1787 г.[680] Сиповский ошибочно записал и эту книгу как «работу Чулкова» и новое издание «Русских сказок». Но такая его позиция опирается непосредственно на «Сказки» Чулкова, Попова и Левшина, которые автор знает. Он, очевидно, предполагает и знакомство с ними своих читателей, если отказывается от пояснительных примечаний по поводу псевдославянских божеств. Вместо этого Сиповский замечает, что они знакомы читателям «Русских сказок», как и читателям «Славянских сказок и древностей»[681]. То, как мир рыцарей и фей вновь и вновь находит объяснение отчасти рациональное, отчасти же ироническое, соответствует методу Чулкова и Левшина, причём автор ещё сильнее склоняется к галантному окрашиванию целого, особенно в описании страны «свободной любви» Сиповский предполагает в ней и, вероятно, не без основания, сатирический намек на нравы, царившие при дворе Екатерины, и прежде всего на её фаворита Потемкина[682]. В противоположность «Русским сказкам» предпринимается деление на двух рассказчиков в манере «Пересмешника». Только речь теперь идёт не о плутах в русском имении, а о двух рассказчиках сказок, которых фаворит раздобыл своему бездельному королю. У обоих характерные говорящие имена: одного зовут Голован, другого Скалозуб. Любимчик записывает истории, рассказанные обоими этими людьми, и позже анонимный автор «Вечерних часов» «находит» заметки и «издает» их. Так можно увидеть, что «Вечерние часы» с точки зрения рамки, стиля и содержания опираются на «Пересмешник», но, несмотря на основной сатирический тон и некоторые сатирические рассказы[683], собрание даже нельзя назвать плутовским романом в духе «Пересмешника». Оно отступает далее в сказочное в стиле популярных тогда наполовину героико-галантных, наполовину сатирических «сказок».