Как я только что сказал, господин Кольбер так горячо настаивал на этом браке потому, что господин де Сент-Эньян играл при дворе все более значительную роль и был, в частности, посвящен в любовные дела Короля с фрейлиной герцогини Орлеанской мадемуазель де Лавальер, не отличавшейся большой привлекательностью, но умевшей нравиться больше, чем иные красавицы. Он оказал государю немало услуг, помогая скрывать его увлечение от Королевы. Эта девица, уроженка Тура, происходила из семьи, принадлежавшей скорее к мещанам, нежели к дворянству, и, строго говоря, не имела права даже называться демуазелью{247} — дворянское достоинство пожаловал брату ее прадеда Генрих III, нашедший в Туре убежище во время раздиравших страну гражданских войн{248}, и распространялось оно не на всю семью, а лишь на потомков того, кому было даровано. Тем не менее, отец этой девицы отличился на военном поприще и смог породниться со знатной семьей, так что его дети стали-таки именоваться дворянами. Как бы то ни было, когда она поступала на службу к мадам герцогине Орлеанской, ей не задали никаких вопросов, касавшихся ее происхождения; и еще до того, как Король обратил на нее внимание, она имела возлюбленного, который обожал ее и намеревался жениться. Это был дворянин из окрестностей Шартра, старший в семье{249} и имевший двадцать тысяч ливров ренты, то есть способный составить ей весьма выгодную партию. Его звали д’Этурвиль, гвардейский лейтенант{250}, и единственным препятствием к браку был его отец, не соглашавшийся с его выбором. Сын поехал его уговаривать, оставив мадемуазель де Лавальер, умолявшую его возвратиться как можно скорее. В этих мольбах не было нужды — любовь не позволяла ему надолго расставаться с нею, женщиной столь ему дорогой, и он начал думать о возвращении, едва успев уехать. Однако, вынужденный убеждать отца, никак не желавшего брать невестку без приданого и не слишком завидного происхождения, он провел дома куда больше времени, чем рассчитывал вначале, а когда наконец добился благословения и вернулся, то увидел, что обстоятельства сильно переменились. Не только Король влюбился в его невесту, но и сама она так была влюблена в Короля, что попросила передать д’Этурвилю, чтобы тот оставил ее. То была первая новость, которую он узнал по приезде в Париж, и, не желая верить, пока не услышит отказ из уст самой мадемуазель де Лавальер, кинулся к ней в Пале-Рояль. Но теперь увидеться с ней было непросто, ибо влюбленный государь окружил ее своими людьми, докладывавшими о каждом ее шаге; когда они спросили д’Этурвиля, кто он такой, он назвал себя, думая, что имени довольно, чтобы быть допущенным к любимой. О нем доложили мадемуазель де Лавальер, но она, столь же гордившаяся своим нежданным возвышением, сколь и страшившаяся гнева Короля, который мог явиться к ней за доказательствами любви, притворилась, будто не знает д’Этурвиля. Эта великая измена потрясла его — он убедился, что ему говорили правду, и, уже не сомневаясь в том, что покинут, возвратился домой и вскоре слег с тоски. Знавшие его историю спрашивали, не глупо ли так страдать из-за измены неблагодарной красотки, но горе отвергнутого возлюбленного было столь велико, что он стал убедительным примером того, что истинный влюбленный может умереть от любви. Около трех недель он, изнемогая от недуга, только и говорил, что об измене мадемуазель де Лавальер, и, прежде чем испустил дух, попросил одного из друзей передать ей, что лишь она будет повинна в его смерти{251}.
Господин Кольбер был посвящен в дела мадемуазель де Лавальер, как только она стала фавориткой Короля, и это помогло ему возвыситься над теми, кто, подобно ему, заискивал королевских милостей.
Тем временем я, проведя большую часть жизни среди сильных мира сего, чувствовал себя покинутым, и, если бы не моя рента, мне пришлось бы совсем туго. Отец мой еще здравствовал, и хотя именно мне его семья была обязана благосостоянием, сам я от этого добра ничуть не разбогател — напротив, мне казалось даже, что он позволил бы мне умереть, не дав и стакана воды. Я и подумать об этом не мог без боли, но так как, по милости Божьей, не впал в совершенную нищету, то терпеливо страдал, сознавая, что ни в чем не виноват. И вот в конце 1663 года я получил письмо от нашего кюре, который просил меня быстро приехать, чтобы повидать отца перед смертью и привести в порядок дела семьи. Меня ничто не удерживало — я немедленно отправился в путь и шесть часов спустя был дома. Отец удивился, увидев меня, поскольку думал, что по своей воле я не приеду; тем не менее он сделал вид, что рад и сам-де хотел послать за мной, — его дряхлость уже не дает надежд на выздоровление, а нужно еще распорядиться наследством; а коль скоро ничего нет хуже судебной тяжбы между родственниками, то он надеется примирить меня со своей женой и ее детьми и тем заслужить мою признательность. Он пояснил, что хочет разделить свое состояние на равные части, обеспечив долю и жене, — но умолчал, впрочем, о положенных в таких случаях изъятиях и о наследстве моей покойной матери, довольно значительном, которое не следовало смешивать с остальным имуществом; оно составляло наилучшую часть, каковую полагалось выделить в мою пользу. Я ничего не ответил, хотя его намерение было бесчестно — он хотел, ни много ни мало, лишить меня материнского наследства, весьма значительного и принадлежавшего исключительно мне, которым мой отец пользовался с тех пор, как вступил во второй брак; он боялся, как бы я, по праву старшего сына, не заявил притязаний на все его имущество. Он подумал, что раз я молчу, то согласен с его волей и самое время послать за нотариусом. Ради отцовской немощи я скрепя сердце не возражал, надеясь, что, если не стану бередить прошлое, он, возможно, поступит со мной по справедливости. Но когда он, по приходе нотариуса, начал диктовать завещание, я попросил подождать, чтобы мы могли посоветоваться. Тут я попросил отца вспомнить, что, как и остальные дети, я тоже его кровь, но всегда был изгнанником, они же жили вместе с ним в довольстве; его старший сын от второго брака имеет два доходных бенефиция, дающие ему возможность не только обойтись без наследства, но и воспомоществоватъ младшему; сестра благодаря устроенному мною замужеству тоже достаточно состоятельна, чтобы ни в чем не нуждаться — и если я сейчас говорю об этом, то не из желания обделить их или присвоить положенное им по праву, — а хочу лишь одного: чтобы он сделал для меня то же, что и для них. Мне казалось, что он поступит разумно, дав моей мачехе большую пенсию — я, безусловно, согласился бы на это — и выделив долю младшему брату, чтобы тот смог прожить, если старший откажется ему помогать. Касаемо остального, я надеюсь, он позволит мне посоветоваться со знающими людьми.
Мое предложение было всего лишь честным — я не хотел быть обобранным в пользу остальных. Но мой отец так обожал мачеху и ее детей, что, если бы смог подняться и избить меня, не сомневаюсь, так бы и сделал. Он ответил, что лишний раз убедился в правоте тех, кто всегда твердил ему, что я жестокосерд, бесчувствен и своей неблагодарностью стремлюсь приблизить его кончину; его предложение было выгодным лишь для меня, но теперь, видя, что я хочу рассорить семью, он предпочел бы вовсе лишить меня наследства, лишь бы не допустить того, чтобы я совершил зло. Его не удивляет, что я никогда не мог поладить с теми, кому служил, — они-то знали меня лучше; другой на моем месте сделал бы блестящую карьеру, но Бог поистине воздал мне по заслугам, — и мне лучше уйти с глаз долой, чтобы не тревожить его; он проклянет меня, если я стану настаивать на своем, а коль скоро ему суждено умереть с такими мыслями, это будет на моей совести.
Признаюсь, когда я это услышал, мне захотелось убежать далеко-далеко, но, пытаясь смягчить его глубочайшей покорностью, какую только мог выказать, и убедить, что прошу лишь справедливости, я снова сказал: буде он боится слишком обделить мачеху и ее детей, то я не против выделения долей тем, у кого ничего нет; но ведь и я нуждаюсь не меньше остальных — поговаривали, будто бы скоро закроют Лионский банк или по меньшей мере отменят выплачиваемые им ренты; мой брат аббат богаче всех нас вместе взятых, но вряд ли стоит ждать от него милости: обязанный мне своим состоянием и положением, он не ссудил меня и тридцатью су даже в то время, когда я сильно нуждался.
Не знаю, горячность ли заставляла меня думать, что мое предложение разумнее всех прочих, или это и впрямь было так. Но отец держался своего мнения и, к несчастью, так и умер настроенным против меня.
Поскольку в том не было моей вины, я не верил, что Господь обрушит на мою голову проклятия, извергнутые отцом перед смертью, и они смогут помешать мне в моих делах. Нетрудно представить, как недовольна была мною и мачеха, которая, сказать по правде, люто ненавидела меня всю жизнь. Я поступил как обычно, то есть позволил ей выговориться, ибо видел, что она имеет на то больше поводов, чем когда-либо прежде; впрочем, я, скорее желая оградить себя от ее упреков, нежели сомневаясь в собственной правоте, предложил ей тысячу экю ренты, если она откажется от своих имущественных требований. Безусловно, эти отступные, предложенные мною честь по чести, должны были ее удовлетворить, ибо, по справедливости, она могла рассчитывать лишь на свое имущество, лучшая часть которого заключалась в недвижимости; но поскольку она заранее предприняла шаги, о которых я еще не знал, она ответила: если я не глуп и не желаю навредить самому себе, мне надлежит согласиться с волей отца.