Но куда деваться? Как утишить мятущееся сердце, тревожное биение которого она слышала беспрестанно? Здесь, вместо матери, она обнаружила совсем другую женщину… Разросшиеся деревья, которые они, молодожены, посадили с Режисом, когда проводили здесь лето… Сестра не приехала; она жила за двести километров, а это не ближний путь, и она сослалась на первый попавшийся предлог: то ли заболел ребенок, — а детей у нее было много, — то ли подвернула ногу или что-то в этом роде. А тут еще начались дожди, неуемные, неустанные…
Забитые машинами дороги Италии, огромные скопления обнаженных загорелых тел, опасный улей пчел, жужжавших в голове Мадлены, соблазн каждого окна, верхних этажей, башен. Пустота августовского Парижа… Мысль о бродяге отбила у нее охоту ехать к себе в загородный дом. Любое слово давалось ей с трудом. И снова Париж. Она запретила себе читать газеты, слушать радио из боязни наткнуться на имя Режиса, на упоминание о его памятнике, о его ваятеле. Голова болела так сильно, будто одна из этих жужжавших в черепной коробке пчел ужалила ее в самый мозг. Теперь она принимала снотворное в любых дозах, покачиваясь, шла по спальне, забредала на кухню, в ванную, избегая гостиной с балконом, откуда Тэд бросился вниз.
Она без памяти любила Фредерика Дестэна.
VII. Бесконечность зеркалМадлена встретилась с ним только глубокой осенью. О, эти пробелы времени в романе со своим собственным календарем, со своими собственными романическими мерками, со своими законами построения биографий, с правилами игры или отсутствием таковых! Писать как попало, а потом уж навести порядок во временах года и часах, во внешних событиях, следуя их подлинному течению, возрасту героев. Хорош бы он был, автор, если бы возлюбленной по счету читателя оказалось восемьдесят лет, при условии, конечно, что читателю пришла бы в голову мысль подсчитать время!
Мне все равно, когда и как Мадлена встретилась с Фредериком. Я ясно вижу их в большой комнате, где много народу, не убранные после обеда столы, бокалы и тарелки… Фредерик сидит верхом на стуле, уперев подбородок в спинку: он нарочно сел спиной к Мадлене. Выгнув широкую спину, расставив монументальные ляжки, сунув ноги в воображаемые стремена, он как бы скакал на неподвижном коне. Мадлена — просто девочка, испуганная, обиженная. Поначалу. Потом она обошла стул.
— А почему, собственно, так?
— Не почему; просто такова моя воля!
— Вам придется посчитаться с моей волей!..
Она хлестнула его по щеке снятой с руки перчаткой, и Фредерик на лету схватил ее за запястье. Оба застыли на месте, с ненавистью глядя друг на друга.
— Что вы сделали с рукописями Режиса Лаланда, мадам вдовица?
— О-о-о! — простонала Мадлена, и рука ее обмякла. — Какой ужас, какой беспредельный ужас…
Рука ее бессильно повисла вдоль тела. Фредерик видел только эту обнаженную руку. Он поднялся, вытащил из-под себя стул. Очень высокий, неестественно высокий по сравнению с Мадленой, он подвел ее к узкому диванчику, стоявшему у стены. Я по-прежнему не знаю, когда и где это было, но, поверьте мне, знаю только: все произошло именно так. Он бесцеремонно усадил ее на диван, обитый облезлым бархатом, как сажают ребенка на высокий стульчик.
— Ну? Где рукописи?
— Господи! — Мадлена беспомощно прислонилась к спинке дивана. — Я не понимаю, о чем вы говорите…
— Мне сообщили, и это точно, что вы спрятали все рукописи вашего мужа с целью скрыть его истинные мысли. Я не верю ни в бога, ни в черта, но фальсифицировать наследие такого человека, как Режис Лаланд, — это гнусность…
— О, какой ужас, какой беспредельный ужас!
Мадлена поднялась и пошла через комнату к двери (вокруг них уже не было никого, только откуда-то издали доносился гул голосов, а может быть, музыка…). Она не упала, она шла, как всегда, возможно, даже улыбнулась, пройдя мимо живых людей, возможно, сказала на ходу несколько слов тому-то или той-то; взяла в раздевалке свое пальто, дала гардеробщице на чай и очутилась на улице… А может быть, в парке? Где-то вроде Венсенского леса, или на берегу Сены, или на Монмартрском холме, куда я охотно вожу своих героев.
Фредерик Дестэн шагал следом за ней, но она этого не знала. Когда она остановила, наконец, такси, он сам открыл ей дверцу, помог сесть и сел рядом, дал адрес. Адрес своей мастерской. Жили-были…
В этой книге уже где-то сказано, что роман должен протекать для читателя в неизменно-настоящем времени. Да, да, пусть действие происходит за два века до рождества Христова или в наши дни, читатель живет одновременно с происходящим, оно его настоящее. Вопреки обычаям французского языка с его сложными и иными глагольными формами, можно считать, скажем, что настоящее человека — это вся его жизнь, весь отрезок времени, в течение которого он был здесь, сам присутствовал, уже родившийся, еще не умерший… Чем, в сущности, это хуже прочих видов настоящего, границы которого явно неустановимы: откуда они и докуда? Мгновение, день, эпоха? Так пусть вся биография, вся судьба человека будет его настоящим — такие границы не хуже прочих. Всю свою биографию человек носит в себе, как череду последовательно возникающих „настоящих“, так тесно примыкающих друг к другу, что они образуют одно перманентное настоящее. Это понятие необходимо мне, чтобы справиться с романом, такова цена его достоверности, а также смысл его существования: удержать в своих сетях свидетельство автора, который дерзает утверждать, что все знает, сам побывал в XVIII веке или XXV. Он присваивает себе чужую жизнь, сам играет все роли, всех героев, и главных, и статистов; роман — это перманентное настоящее, попытка заставить читателя пережить все рассказанное в тот самый момент, когда оно происходит, даже если чтение занимает сотни лет. А при вторичном чтении для того же читателя все снова и всегда происходит в „настоящем“.
Мадлена ворвалась в свое очередное настоящее как пушечное ядро, рискуя взорвать все кругом, все разрушить, всех поубивать. Она взорвала жизнь Фредерика Дестэна. При ярком свете их встречи эта жизнь заблестела всеми своими осколками, обломками, гранями, обнаружив скопление пыли и паутины за тяжелыми шкафами… Вся #казовая сторона жизни Дестэна взлетела на воздух, была потрясена до основ.
Мадлена проскользнула туда — невредимая, как пуля, гладкая, как рыбка в воде. Она не заметила разрушения. Впрочем, его и не было. Просто был беспорядок, который обычно предшествует генеральной весенней уборке. Предпасхальный… Дестэн воскрес… Все: и его давно установившаяся, несокрушимая репутация, и подпись на мраморе, за которую платили бешеные деньги, — все это роилось, монотонно жужжало вокруг него, как машины на автостраде, где под ровный гул мотора водитель начинает дремать, и катастрофа неизбежна. С появлением Мадлены это жужжание прекратилось.
Мастерская была огромная, темная и выходила окнами в запущенный сад. Занимала она весь #пилений этаж бывшего особняка, данным-давно пустовавшего и мало-помалу пришедшего в упадок, после чего там разместилась на несколько лет маленькая фабричка, но потом переехала еще куда-то. Тогда-то Фредерик Дестэн купил заброшенное помещение, велел починить крышу, снять перегородки, устроил здесь студию, радуясь, что наконец-то ему будет просторно и в ширину, и в длину, и в высоту. В бывшем машинном зале стояли статуи в длинных серых домино под цвет стенам, готовые не то рассыпаться, не то грозно двинуться на непрошеного гостя; другие сразу бросались в глаза своей экстравагантностью, неожиданным великолепием, и даже те, что возвышались над своими соседями, не могли дотянуться до высокого потолка. С трех сторон шли сплошь стеклянные, никогда не мывшиеся стены, покрытые завесой пыли, более нежной, чем нейлон; а за ней бесновались деревья, шел дождь; в чащобе, в высоких кустах сирени шарили солнечные лучи, кусочки неба меняли тона, там была лазурь, тучи, небесные светила, луна. Из открытой двери в сад шли, как в шахте, узенькие рельсы.
Дестэн работал, примостившись наверху стремянки. На нем был старый свитер, надетый поверх другого старого свитера, на шее вязаное кашне, на голове каскетка. Черные усы перечеркивали его лицо толстой горизонтальной чертой. В руках он гнул длинную металлическую полосу, поворачивая ее к открытой двери, пытаясь поймать солнечный луч, как, играя, ловят его в зеркале. Солнце ускользало, норовило осветить ступеньки стремянки, бутылку, стоявшую в ногах Дестэна, разбивалось об нее, гасло… Тяжелая металлическая полоса, укрепленная одним концом где-то под потолком, чуть было не увлекла за собой самого ваятеля, бутылка опрокинулась, на бетонном полу расплылось алое пятно. А полоса упрямо двигалась, как маятник… Дестэн слез со стремянки, подкатил сзади к полосе высокий каркас статуи, прислонил его к полосе и снова вскарабкался на стремянку… Металл под его руками коробился, свивался, и вдруг луч солнца упал прямо на полосу… Вспыхнул белый свет, Дестэн оттолкнул опору, высвободил полосу, и она, ослепляющая, блестящая, медленно завертелась вокруг собственной оси.