Лена была очень довольна, когда в соседнем доме снова появился этот неуклюжий Игнат. Она знала его как хорошего комсомольца и старательного слесаря, которого иногда ставили в пример другим. Но какой же неловкий этот Игнат! Лена с любопытством наблюдала за ним, когда он изредка заходил к ним попросить какой-нибудь учебник — Игнат после работы посещал вечернюю среднюю школу. Она даже подчас шутила с ним:
— У меня, уважаемый товарищ слесарь, не городская библиотека, чтобы обеспечивать вас книгами и учебниками.
Но книги давала. Выжидательно глядела, как этот взрослый парень, смущенно перелистывая книгу, изредка поглядывает на нее исподлобья, собирается, видимо, поблагодарить, должно быть, подбирает слова, чтобы не ударить лицом в грязь перед девушкой. И действительно благодарил. Делал это очень торжественно, со вздохом:
— Спасибо вам, Леночка.
— Кому Леночка, а вам Лена Лявоновна.
— Ну, пусть Лявоновна… Но сердечно благодарю вас, товарищ Красачка!
— Ну вот еще, нашел Красачку![1]
Парень совсем уже терялся и нерешительно направлялся к выходу.
Если сказать правду, Игнат, может быть, еще больше, чем Лена, был обрадован этой встречей. Русые косы девушки давно не давали ему покоя. А нынешнее тяжелое время как-то еще больше сблизило людей. Несколько лет прожил с этими людьми Игнат, и они стали ему близкими и родными.
И русые косы казались ему еще более привлекательными. И эти смешливые глаза сделались вдруг глубже, задумчивей, словно заволокла их тень тревоги. Когда Игнат и Лена встречались теперь, уже не слышно было прежнего задорного, дразнящего:
— Как поживает почтенный слесарь товарищ Лагуцька?
Теперь она просто спрашивала:
— Что же ты теперь делать будешь, Игнатка?
И он не знал еще, что ответить ей, этой девушке с русыми косами.
А жить становилось с каждым днем все тяжелее. Уже пришлось Игнату отнести на базар свои праздничные башмаки. Он посматривал и на свой праздничный костюм, прикидывал, сколько марок сможет за него получить. Разузнавал цены в комиссионных магазинах, которые, как грибы после дождя, развелись в городе. Во время своих блужданий по городу он случайно встретился с некоторыми товарищами с завода и с другими, которых знал по комсомолу. От них он услышал, что отдельные предприятия немцы уже пустили в ход: работали хлебопекарня, кондитерская фабрика, накануне пуска была электростанция.
В это же самое время он впервые увидел около городского сквера столбы, страшные столбы, каких он никогда не видел в своей жизни. На них висели люди. Услышал рассказы о неожиданных выстрелах во время ужасной казни. И тогда как-то сразу отошли, отодвинулись все эти обыденные дела: и праздничные ботинки, и неминуемая судьба выходного костюма… Все это казалось такой мелочью, таким ничтожным, что об этом и думать не стоило. Опять стало ясно, что надо делать. И одна неотвязная мысль не давала покоя: как бы это познакомиться с товарищами, стрелявшими в тот день. Некоторые говорили, что даже видели их в лицо, что это были еще совсем молодые парни.
Желание встретиться, познакомиться с ними не покидало Игната.
2
Орест Адамович Клопиков работал всю ночь напролет. Среди задержанных во время дневной облавы было много ничем не примечательных крестьян, которые принесли на базар землянику, чернику, первые грибы. И сколько их ни били, ни пытали, выведать ничего не удалось… Никаких партизан они не знают. Ничего подозрительного на дорогах и в лесу не встречали.
Ничего положительного не дали и допросы арестованных горожан. Конечно, они видели пожар, а что там горело, почему горело, — кто ж его знает, тем более, что прошла такая сильная гроза, от которой может все случиться…
И только один запуганный человек, носивший на продажу в деревню соль и спекулировавший еще разной мелочью, признался, что в ту ночь он видел неподалеку от города на лесной дороге кучку вооруженных людей в штатском. Но кто они были, откуда и куда шли, этого он сказать не может, так как сам от них прятался.
Где ж ты поймаешь этих вооруженных людей?
Пришлось вновь вернуться к своей записной книжке, обыскать десятки квартир. Клопикову активно помогал Кох со своими жандармами. С большим трудом набрали нужных сто человек. Правда, среди них попадались женщины с детьми из семей советских служащих, несколько раненых красноармейцев. Из лагеря привели человек двадцать изможденных пленных, которых уже нельзя было использовать ни на какой работе.
Утром обо всех этих людях Вейс и Кох подробно докладывали самому генералу, который специальным поездом приехал в город. В приемной был и Клопиков. Но его почти ни о чем не спрашивали. Не вел особенных расспросов и генерал.
Брызгая слюной, шныряя по всем бегающими, как у крысы, глазами и потирая изредка лысину, еле прикрытую рыжими выцветшими прядями волос, он распекал коменданта:
— Ваша работа никуда не годится… Вижу, что если бы эта свинья, — он еле заметно моргнул в сторону Клопикова, — не помогала вам, то вы бы и просто ничего не знали, ничего не делали… Мне нет никакого дела до того, есть ли тут действительные виновники или нет! Вы забываете о нашем главном правиле — нам нужно не только застращать их, все это местное население. Самое главное для нас: чтобы их стало как можно меньше. Как можно меньше, повторяю вам. Вот в чем ваша основная задача. А вы мне тут начинаете разные списки, документы представлять. Мне не нужны эти документы. Не такой стиль работы мне нужен. Это касается вас, господин комендант. К лейтенанту Коху у меня никаких претензий нет, он выполняет свои обязанности так, как надлежит немецкому солдату. Вот и все… А теперь безотлагательно приступайте к выполнению воли фюрера.
Генерал сам поехал на место экзекуции. На этот раз был выбран не обычный противотанковый ров, в котором гитлеровцы всегда расстреливали свои жертвы. Невдалеке от кладбища выкопали большую яму-могилу. Полицаи сгоняли сюда население города и окрестных деревень. Были вызваны некоторые воинские части, стоявшие в городе. Это уже для предосторожности, чтобы не допустить во время публичной экзекуции каких-нибудь нежелательных эксцессов.
И вот из тюремного двора вывели колонну людей. У большинства из них были связаны руки. Только женщины с детьми шли несвязанные: надо было вести детей или нести их на руках. Колонну окружал усиленный конвой. Тут же был Клопиков. Его лицо хорька поворачивалось то в одну, то в другую сторону, он как бы принюхивался к воздуху. Желтоватые глаза воровато бегали по лицам встречных, по фигурам людей в колоннах, которые отставали, еле-еле переставляя ноги. Он придал своему лицу выражение суровой озабоченности, покрикивал на полицейских, бросался к отстающим, угрожал им пистолетом. Один из них, с трудом державшийся на ногах, приостановился, чтобы передохнуть. К нему бросился Клопиков, намереваясь ударом рукоятки пистолета подогнать этого человека. Тот оглянулся, спокойно спросил:
— Сколько берешь за душу? Или оптом?
Вся фигура хорька ощерилась, натопорщилась, он готов был броситься, вцепиться зубами в горло человека. Его узкое лицо перекосилось, на бледной прозелени щек проступило нечто подобное румянцу. Голос его сорвался, от бешеного крика перешел на шипение:
— Убью!
А человек оглянулся еще раз и просто плюнул в харю, в желтые глаза хорька.
— Это мой предсмертный подарок тебе, фашистский пес!
И пошел своей дорогой. Позади заливались лаем немецкие овчарки, сопровождавшие конвой.
Едва не захлебнулся от крика начальник полиции, выстрелил сослепу. Кох спокойно отвел его руку, сухо сказал:
— В нашем деле нельзя волноваться. Выдержка, господин начальник полиции, выдержка!
Клопиков шел мрачный, опустив голову. От пыли, поднятой сотнями ног, от жары першило в горле, хрустело на зубах. Клопиков усердно вытирал лицо дырявым платком. Стирал пыль, обиду.
Огромная толпа молча расступилась перед колонной. Связанных людей привели на край ямы. Озабоченный Клопиков влез на грузовик, чтобы прочесть приговор. Это был даже не приговор, а приказ комендатуры. Собравшиеся люди не слушали гнусавого чтения, срывавшегося на крик. Все глядели на стоявших на краю ямы. У одних были необычайные, просветленные лица — люди эти глядели вдаль, поверх эсэсовцев, штыков, автоматов, нацеленных в их грудь. Другие едва держались на ногах, клонились вниз. Их угасшие взоры были неподвижными, равнодушными ко всему. Измученные, изможденные, они были уже далеко от всего, что здесь творилось, что читал Клопиков, что должно было сейчас произойти. Их старались поддержать товарищи, стоявшие рядом. Женщины крепко прижимали своих детей к груди.
А гнусавый голос все бубнил и бубнил о смертной казни ста заложников за большое преступление перед Германией, перед ее будущим, за поджог эшелона цистерн с горючим.