В предисловии к онегинскому тому академического собрания сочинений сказано, что «роман напечатан в той редакции, какая установлена <…> Пушкиным в изданиях 1833 и 1837 гг., с восстановлением пропусков, сделанных цензурой»[21]. Это не соответствует действительности: частично восстановлены и те пропуски, которые сделал сам автор. Я имею в виду собственные имена живых пушкинских соотечественников: в том, что некоторые их фамилии в прижизненных публикациях «Онегина» означены звездочками либо начальной буквой, нет никакой социально-политической подоплеки (с цензурным уставом пропуск личных имен связан разве лишь в том смысле, что в России, как с удовлетворением замечал Пушкин, «личность ограждена цензурою»[22]). Восполнив эти лакуны, редакторы деформировали и прагматику, и семантику, и синтактику литературного произведения.
В большинстве случаев имена здравствующих современников Пушкин дает прямым текстом: в стихах и примечаниях к роману упоминаются поэты, художники, актеры, рестораторы. При перифрастических упоминаниях автор разъясняет, что певец Пиров и грусти томной (3, XXX) — это Е. А. Баратынский (примеч. 22), а поэт, который роскошным слогом / Живописал нам первый снег (5, III), — это князь Вяземский (примеч. 27). Однако исторические лица именуются полностью, если речь идет о публичной стороне их деятельности; как только тот или иной современник выступает на страницах романа в качестве частного лица, поэт прибегает к звездочкам и инициалам: Онегин Къ Talon помчался: онъ увѣренъ, / Что тамъ ужъ ждетъ его ***; Второй ***, мой Евгенiй, / Боясь ревнивыхъ осужденiй, / Въ своей одеждѣ былъ педантъ / И то, что мы назвали франтъ; свои стихи Ленский читает вслухъ, въ лирическомъ жару, / Какъ Д. пьяный на пиру; У скучной тетки Таню встрѣтя, / Къ ней какъ-то В…. подсѣлъ / И душу ей занять успѣлъ [23].
Вставляя в текст имена Каверина (1, XVI) и Чаадаева (1, XXV), раскрывая инициалы Дельвига (6, XX) и Вяземского (7, XLIX), редакторы покусились на заложенное Пушкиным расслоение читательской аудитории: с одной стороны, узкий круг посвященных, с другой — те, «которые чувствовали <…> намек, но расшифровать его не могли»[24]. Но главное, пожалуй, в другом: в своей заботе о «полноте» художественного впечатления текстологи заставили Пушкина совершать в глазах потомков поступки, которых он не делал и которые для него были этически неприемлемы. «Любезный Иван Ермолаевич, — писал Пушкин И. Е. Великопольскому в марте 1828 года. — Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению я не мог согласиться.
Глава Онегина втораяСъезжала скромно на тузе,
и ваше примечание — конечно личность и неприличность»[25]. Эта цитата дает почувствовать, кáк относился к «личностям» в литературе тот, кто главным достоинством полемиста считал умение не оскорбить «личность его противников»[26]. Мог ли Пушкин, воспрепятствовавший появлению в печати стихов о своем карточном проигрыше, выставлять на всеобщее обозрение франтовство Чаадаева или пьянство Дельвига? Редакторам поэта, навязывающим ему собственную этику, не надо забывать слова самого Пушкина: «Чувство приличия зависит от воспитания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров?» [27]
Прагматика переплеталась с семантикой:
Она казалась вѣрный снимокъDu comme il faut<.> ***, прости:Не знаю какъ перевести[28].
Звездочки обладают многозначностью, как в пушкинском «Собрании насекомых» (1829): на их место можно подставлять разные имена. По всей вероятности, Пушкин метил в Шишкова: в беловике — Ш *… прости (стр. 623); но адресат этой «полемической выходки»[29] современникам был неочевиден. По прочтении 8-й главы Кюхельбекер записал в дневнике: «<…>нападки на *** не очень кстати (я бы этого не должен говорить, ибо очень узнаю себя самого под этим гиероглифом, но скажу стихом Пушкина ж: „Мне истина всего дороже“)»[30]. Тынянов, не зная автографа, полагал правильной «расшифровку Кюхельбекера»:
…Вильгельм, прости,Не знаю, как перевести[31].
Скорее всего оба заблуждались, но оправданием их ошибке может послужить фамильярное прости, уместное по отношению к лицейскому товарищу и не совсем уместное в полемике с престарелым адмиралом, которого Пушкин называл не иначе как «ваше высокопревосходительство»[32] и который был на сорок пять лет старше автора романа. Конечно, поэтическое ты не равно бытовому: со времен Ломоносова одописец обращался на «ты» даже к высочайшей особе. Но ведь «Евгений Онегин» — не ода: современникам казалось (и это поражало больше всего), что Пушкин «разсказываетъ вамъ романъ первыми словами, которыя срываются у него съ языка»[33].
Расшифровка собственных имен затрагивает не только этику, но и поэтику:
Тут был Проласов, заслужившийИзвестность низостью души,Во всех альбомах притупивший,St.-Priest, твои карандаши <…> (8, XXVI).
Имя Проласов, заставившее В. Набокова вспомнить о русской комедии XVIII века[34], стилистически выпадает из контекста. Говорящих фамилий такого рода немало в другой части романа — там, где Пушкин представляет читателю деревенское общество, собравшееся на Татьянины именины:
С своей супругою дороднойПриехал толстый Пустяков;Гвоздин, хозяин превосходный,Владелец нищих мужиков;Скотинины, чета седая,С детьми всех возрастов, считаяОт тридцати до двух годов;Уездный франтик Петушков,Мой брат двоюродный, Буянов,В пуху, в картузе с козырьком(Как вам конечно он знаком),И отставной советник Флянов,Тяжелый сплетник, старый плут,Обжора, взяточник и шут (5, XXVI)[35].
Совсем иначе автор называет патриархальных московских бар. Тут он обходится без фамилий, ограничиваясь именами и отчествами:
Но в них не видно перемены;Всё в них на старый образец:У тетушки княжны ЕленыВсё тот же тюлевый чепец;Всё белится Лукерья Львовна,Всё то же лжет Любовь Петровна,Иван Петрович так же глуп,Семен Петрович так же скуп,У Пелагеи НиколавныВсё тот же друг мосьё Финмуш,И тот же шпиц, и тот же муж;А он, всё клуба член исправный,Всё так же смирен, так же глух,И так же ест и пьет за двух (7, XLV)[36].
Наконец, в отличие от москвичей и провинциалов, большинство великосветских петербуржцев в романе вовсе лишено имен. Это безымянные типажи:
Тут был однако цвет столицы,И знать и моды образцы,Везде встречаемые лицы,Необходимые глупцы;Тут были дамы пожилыеВ чепцах и в розах, с виду злые;Тут было несколько девиц,Не улыбающихся лиц;Тут был посланник, говорившийО государственных делах;Тут был в душистых сединахСтарик, по-старому шутивший:Отменно тонко и умно,Что нынче несколько смешно (8, XXIV).
Но при всей своей типичности эти персонажи более или менее портретны — современники их узнавали. Например, в ряду карикатурных героев 8-й главы тот, кто волею редакторов был поименован «Проласовым», находится между двумя шаржами, в одном из которых безошибочно угадывался граф Г. Ф. Моден («на всё сердитый господин»)[37], а в другом — англичанин Томас Рейкс («путешественник залетный, перекрахмаленный нахал»)[38]. Среди столь прозрачных эпиграмматических намеков отвлеченное амплуа Пролаза кажется «инородным телом».
Не только кажется — так и есть. Во всех прижизненных изданиях на том месте, где сейчас печатается Проласов, стояли три звездочки, которые однозначно прочитывались как пропуск фамилии настоящей, а не вымышленной (придуманную незачем и пропускать!):
Тутъ былъ ***, заслужившiйИзвѣстность низостью души,Во всѣхъ альбомахъ притупившiй,St.-P**, твои карандаши <…>[39]
Ясно, почему Проласов очутился в тексте: редакторам хотелось заполнить все лакуны, которые, на их взгляд, мешают читать и вредят эстетическому впечатлению[40]. Ясно и то, откуда Проласов взялся — из промежуточного белового автографа, на этапе которого в описании гостей также встречались другие вымышленные фамилии: Гр<аф> Турин, кн<язь> Бродин или Простов, диктатор бальный (стр. 629). Ср.: