Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все, я молчу.
Вдруг она кричит мне:
— Остановите!
Я жму на тормоз, шины визжат, машину заносит в сторону, и она останавливается у обочины. София выходит, стоит у придорожной канавы, смотрит вниз. Только тут до меня доходит: здесь погибла Кристина. И вдруг София начинает петь, громко. Это песнь провинции Бейра-Байша (думаю, что так), печальная, старинная, или чем-то похожая на старинную, здесь, среди лунной ночи. Изумленный и потрясенный, я жду, когда София кончит. Но София садится в машину, продолжая вполголоса петь. Мы снова едем, едем медленно. Наконец на холме возникает Эвора, вся в электрических огнях. Я спускаюсь по склону, пересекаю две железнодорожные линии, но когда подъезжаю к новому району, София просит свернуть вправо, и мы выезжаем на окружную дорогу.
— Я хочу поехать к тебе.
Налево — старые стены, направо — открытое поле. Я миную Авизские ворота, проезжаю под высокими арками акведука, выезжаю на идущее в Аррайолос шоссе. И как только мы оказываемся дома, София с отчаянием завладевает мной. Неожиданно я чувствую ее слабое и энергичное тело в руках, в крови. Кости заныли, тысячелетняя жажда жестокой победы разрывала меня изнутри. В открытое окно глядела луна…
Потом мы вышли на улицу полюбоваться ночью, городом, темной равниной, по которой, словно по странной пахоте, шел весь в огнях маленький поезд. Мы прилегли под сосной. Я говорил о звездах: о красных гигантах и белых карликах, об измерении расстояний, о туманностях, о нашей Галактике, чья максимальная протяженность равняется сотням тысяч световых лет, о ближайшем к нам созвездии Андромеды, до которого всего один миллион световых лет, об изобилии галактик, некоторые из которых находятся на расстоянии пятисот миллионов светолет, об относительных величинах, об эпсилоне Возничего, который больше, чем орбита Сатурна, называл имена звезд, которые для меня звучат безвкусно: Арктур, Капелла, Альдебаран, Бетельгейзе, Альтаир, говорил, как будет выглядеть Большая Медведица через сто тысяч лет, рассказывал об индийских текстах, в которых говорится о Полярной звезде, и что с ней может произойти через икс миллионов лет, и о «предвычисленном движении»…
— И в каждые двадцать пять тысяч лет ось Земли описывает двойной конус вокруг перпендикуляра эклиптики…
…и что сто двадцать веков назад наша Полярная звезда была не той звездой, какую мы знаем, а Вегой. И что через сто двадцать веков она снова будет Вегой.
— Ну и что же? — сказала София. — Какой же ответ найти на всю эту глупость?
И она опять запела, но теперь уже неизвестную мне песню. Запела с душой. Прекрасный голос заполнял все вокруг. И сейчас, когда все уже в прошлом, я его еще слышу, слышу, как той летней ночью, и внутренне содрогаюсь. Потому что, несмотря на свою красоту, он звучал оскорбленно, был терпким, как все отчаяние Софии. И я сказал:
— Когда тебя слушаешь, на душе становится беспокойно. Беспокойно. Как жалко, что нельзя услышать Кристину, хотя бы в памяти…
София приходила ко мне в мой дом на холме еще несколько раз. И всегда приносила с собой взрывающее полнокровное беспокойство в любовном безумстве и в пении, а изредка — читая стихи. Потом ее визиты прекратились, и, когда случалось мне ее встретить, она разговаривала так, будто мы едва знакомы: как видно, нашим встречам был положен конец.
XXIVО «смерти» Шико я узнал в кафе. От кого? Сейчас даже не припомню. И тут же отправился к нему, — он жил, как уже, кажется, было сказано, около сквера. Открывшая мне служанка побледнела, но тут же опровергла мое известие: сеньор инженер болен, но, к счастью, жив. То был обычный для Шико сердечный приступ, правда, на этот раз особенно тяжелый. И действительно, он встал через несколько дней. Я испытал явное потрясение, чуть ли не разочарование от того, что слух не подтвердился. Какая непонятная страсть к несчастьям правит нами? Или какую, пусть зыбкую, гордость мы испытываем оттого, что правы, даже когда эта правота не радостная? Когда Шико стало лучше, я пошел его навестить. Там была Ана. И Алфредо. Шико, у которого в крови было постоянное ощущение триумфа, непоколебимой уверенности, чувствовал себя беззащитным и униженным в положении больного.
— Больной не мужчина, — так начал он разговор, — а существо в состоянии деградации. Здоровые не должны считаться с больным. Не насилуйте меня, как священники, потому что я болен.
— Но такой больной, как вы, не может быть болен духом, — сказал я.
— Дух делается в крови.
— Нет! — возразил я. — Для вас — нет: ведь для вас точное понятие должно быть точным в любом случае. — Я помолчал, потом добавил: — Если дух делается в крови, то я знаю, что моя кровь должна портиться. И я хочу знать, когда она испортится совсем.
— Не насилуйте меня…
Вечер был жаркий, с Россио доносились шумы ярмарочной сутолоки. Ана слушала нас, видела нас, но была в общем-то безучастна. Спустя какое-то время после моего отъезда из Эворы мне говорили, что ты, Ана, стала фанатичкой. Так ли это? Не знаю. Мне известно только, что тогда ты перестраивалась для своего нового мира, привыкала к чуду, которое исходило от обретенного покоя. Ты была верующей, но проповедницей не была.
Счеты с прошлыми убеждениями и теми, кто знал о них, были, но оправдываться или спорить она считала неуместным. Ана жила своей радостью, но в смирении. Зачарованная? Благодарная? Жила своей радостью, и только: покой находил решение всему. Шико чувствовал ее отдаленность, но, — может, потому, что был болен, — принимал эту отдаленность безропотно. Я не хотел вызывать инженера на откровенную дискуссию по вопросу, оставшемуся для нас открытым. Не хотел «насиловать» его. Но считал необходимым включить «положение» в число жизненных проблем. Я чувствовал и знал, что жить, не принимая в расчет болезнь и смерть, значит обкрадывать себя. Человек — это не только две здоровые руки, нет. Человек — это существо в комплексе. И если мысли больного — это больные мысли, то разве обязательно мысли здорового — здоровые? Ведь здоровье — состояние преходящее. Здоровые мысли тоже имеют слабость: они зависят от случайного состояния бодрости. И тому, кто говорит, что их точность зависит от состояния здоровья — свежести крови, можно ответить: ваша бодрость случайна. Я же искал решений для всех возможных состояний жизни, стремился противопоставить угрозе смерти ответственную, вошедшую в кровь и плоть уверенность. Я хотел, чтобы ущербность нашего положения не приносила нам неожиданностей… И именно этого желал всем людям и на все времена, даже когда их желудок будет сыт и умиротворен.
— Выходит, — сказал я, — точность какой-либо мысли — это не точность сама по себе. Выходит, каждый довод иррационален. Это я знал давно. А вам это сейчас пришло… Вы сказали, что больной не может иметь взглядов на жизнь. А я считаю, что взгляды надо иметь всем — и больным, и здоровым, — и всегда.
— Доктор, не будьте вероломны.
— Пусть каждый выскажется, — сказала Ана. — Выскажется до конца. И вы, Алберто. И тогда все станет ясно. Истинное мнение не нуждается в спорах. Не вы ли мне это говорили, Алберто? Все вы спорите…
— Осталось только Ане привести мне священника со святыми дарами. Но нет, не приводи! Мысль здорового человека иная, не как все другие: она правильная. Никто ж не доверяет суждению пьяницы или сумасшедшего. Никто не может и не должен доверять суждению больного.
— Только безумец или пьяница способен сказать подобное, — возразил я.
Шико приподнялся:
— Пожалуйста, оставим.
— Да, друзья, — включился Алфредо, — какой дельный спор, сколько дельного сказано! Сколько же у каждого из вас в голове?! Я-то, конечно, неуч. Так ведь, Ана? Но вот живу, исполняю свой…
С Россио ветер доносил звуки громкоговорителя. Другой громкоговоритель оповещал на улицах о цирке Люфтмана. Звучала труба, возвещавшая, как видно, о бое быков. А за окном, в обнесенном оградой городском саду, продолжала предаваться раздумьям о жизни Флорбела. И вот в этом столкновении радостей жизни и тоски пред лицом неизбежного конца, в этом скрещении надежд и несчастий, побед и поражений наступил момент, когда мне показалось, что жизнь сама, как она есть, имеет больше смысла, чем все это, вместе взятое, она нечто большее, чем мы, с нашей тревогой, нашим желанием постичь ее, осознать, подчинить одной мысли, одному значению, в котором бы она была заключена вся, целиком. Ведь я мечтал именно об этом: впитать ее в себя всю и увидеть всегда упускаемый из виду заключительный этап этого процесса — включение осознанной или неосознанной, но всепобеждающей мечты человека: стать в положение бога.
XXVНа открывшейся ярмарке царило возбуждение. Россио расцветилась рядами праздничных палаток, каруселями, шапито, автомобилями, сельскохозяйственными машинами, пивными, кондитерскими, фотографиями, где делались смешные снимки, лавками, где продавались лотерейные билеты, шла игра в кольцо, предсказывалась судьба аппаратами buena dicha[24] и птицами, которые вытаскивали записочки с предначертанным будущим, люди мерялись силой на всевозможных силомерах и состязались в стрельбе по мишени. Здесь же, под небом, полнящимся звуками громкоговорителей, среди пыли и светящегося дрожания воздуха стояли одинокие продавцы воды с кувшином и привязанным к нему стаканом, продавцы мантилий, лестниц, корзин. Ночь на святого Жоана — жаркая ночь колдовства и мечтаний. Там, за открытым окном, у которого я пишу, сидя за столом, состязаются возносящие свое пламя к небесам костры. Среди костров танцуют, взявшись за руки, люди. Гора устало дышит жаром ушедшего дня. Я вслушиваюсь в окружающий мир, и он меня волнует. Время от времени человек заявляет о своем присутствии, бросая вызов ночи, ее темноте. И костры — это факелы его эфемерной победы. Великолепно, если триумф безмолвия будет оспорен. Вот и Эвора оспаривает его, оспаривает у меня на глазах. На этой обезумевшей ярмарке я безумия не признаю. Бездумное развенчание смерти утомляет меня, охлаждает мой пыл искателя. Мы образованные люди, мы — те, кому известно больше четырех арифметических действий, мы — те, кто дерзнул изучить не только азбуку, кто дерзнул иметь собственные мысли и не разменял их в суесловии, мы знаем, что спор, когда спорящие отворачиваются друг от друга или, как дети, одаривают друг друга презрительной усмешкой, — на этом не кончается. Но сегодня мне на какой-то миг показалось, что эти люди живут в гармонии с природой и что в них такая же сила, как у сорняков на пустыре. Я угнетен, как перед отчаянным поступком, — ведь только наше сознание делает его отчаянным. А ты, добрый ректор, ты тоже здесь со своими друзьями, которых я не знаю, здесь, за столом под открытым небом. Ваш стол с пустыми пивными кружками напоминает полип с присосками… Ты, улыбаясь, приветствуешь меня, твое лицо и твоя толстая нижняя губа выражают доброе расположение. Летом наступает твой час возлияний. Вспоминаю, как в эту пору я частенько видел тебя в кафе, пьющим весь вечер напролет. Ты заставлял весь стол бутылками и тут же просил их уносить, чтобы не обнародовать свою ненасытную жажду. А вот и ты, Ана, прогуливаешься с теми, кого я разве что мельком и видел, и в моих глазах ты уже безликая и неопределенная. Сегодня петров день? Великолепный день? Не знаю. Толпа бурлит, кружа вокруг себя самой. Такое впечатление, что ярмарка — огромная карусель. Но вечер уступает свои права ночи.
- Абхазские рассказы - А. Аншба - Современная проза
- Травяная улица - Асар Эппель - Современная проза
- Ли Смолин. Возрожденное время: От кризиса в физике к будущему вселенной - Юрий Артамонов - Современная проза
- Вещи (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Душевные смуты воспитанника Тёрлеса - Роберт Музиль - Современная проза
- Пока не пропоет петух - Чезаре Павезе - Современная проза
- Сто дней - Лукас Берфус - Современная проза
- Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов - Филип Дик - Современная проза
- Голубая акула - Ирина Васюченко - Современная проза
- Листья - Джон Апдайк - Современная проза