— Из него я отомстил на дуэли своему врагу, — сурово и холодно проговорил Небольсин, — и знаете… только после этого обрел покой. На душе стало легко, и опять захотелось жить!
Туганов внимательно посмотрел на штабс-капитана.
— Я понимаю вас и разделяю вашу радость. Только кровь врага, смерти которого ищешь все время, радует мужчину. Я беру этот пистолет и… — он поднял руку с «лепажем» над головой, — клянусь вам, что постараюсь убить из него моего кровника, предателя, нарушившего честь и вековые адаты горцев… кабардинского князя Кожокина, изменнически, из-за угла, убившего моего дядю, известного в горах и среди русских, друга Ермолова, Татархана Туганова. Подлый убийца знает, что я ищу его, что я хочу его крови, и он прячется у себя в Кабарде, боясь высунуть нос на линию. Но… кровь дяди будет отомщена, я возьму ее и у князя, и у всего рода. Клянусь вам нашей дружбой, если поможет бог, я убью его из этого пистолета!
— Желаю вам этого, — сказал Небольсин, а Абисалов, видимо, понявший все сказанное Тугановым, коротко сказал:
— Аллах поможет нам, и мы это сделаем!
Вскоре они ушли. Небольсин стал готовиться к отъезду.
Утром в половине восьмого забили барабаны батальонов, уходивших в Грозную; за стены крепости проскакали конные сотни Волжского полка, потянулись орудия, зарядные ящики, фуры, обозы, пароконные телеги, экипажи, молоканские мажары, провожающие оказию люди.
Полусотня осетин во главе с Абисаловым, Тугановым, Алдатовым и длиннобородым вахмистром Тлатовым подъехала к «дому для проезжающих господ», где ожидал ее Небольсин. Сеня с чемоданами, баулами и запасным оружием своего барина, уже сидел в возке.
Осетины подвели заручного, оседланного коня Небольсину, и он, вскочив в седло, вместе со всей полусотней направился к дому Огаревых, на балкончике которого стояла Мария Александровна. Небольсин соскочил с коня и, поблагодарив хозяйку за уют, радушие и гостеприимство, вместе с Огаревым, сидевшим на высоком гнедом мерине, под звуки сопилок, дудок, бубна и пение осетин на рыси отправился к строившейся за крепостью оказии.
После церемониального прощания коменданта с уходившими в Грозную войсками оказия под звуки горна и треск барабанов вышла на назрановскую дорогу. Ингуши, осетины, пешие казаки, женщины, торговцы, дети, стоя по обочинам дороги, провожали их, махая платками, папахами и выкрикивая добрые напутствия.
Сначала прошла сотня волжских казаков, за нею два орудия, готовых к открытию огня, затем две роты апшеронских солдат, за пехотой — обоз и гражданские, или, как их называли, вольные переселенцы, торговцы, солдатские жены. Потом опять пехота. По сторонам двигались конные разъезды, а впереди оказии, в полуверсте от головы колонны, шагом шли дежурная полурота и дозорная полусотня казаков.
Небольсину было грустно расставаться с людьми, так по-хорошему, по-доброму встретившими и проводившими его, да и сама Владикавказская крепость понравилась ему, и он все с большим удовольствием думал о том, что, может быть, вскоре переведется сюда на службу.
Так, почти в безмолвии, слушая пение осетин и их незатейливую музыку, доехали они до укрепленного блокгауза «Теречный окоп». Тут полусотня осетин остановилась, офицеры пожали друг другу руки, выпили из круговой чаши горского пива и повернули обратно к Владикавказу, а Небольсин, поплотнее усевшись в возок рядом с Сеней, догнал оказию.
Начиналась жара, по дороге вилась пыль, однообразие пути клонило ко сну, и вскоре Небольсин, незаметно для себя, задремал.
От Владикавказской крепости до Грозной оказия шла больше двух суток. Переночевав в укреплении Назрань, на рассвете двинулись дальше; вторая ночевка была в двенадцати верстах от Грозной, и на третий день пути подошли к крепости, за стенами которой их ждали военные и вольные обитатели, для которых приход оказии был праздником.
Глава 9
Пленных солдат гнали в Черкей, большой аул, раскинувшийся на пересечении трех дорог.
Гнали пешком, редко делая привалы, и пленные, изнемогая от усталости и жары, на четвертые сутки еле брели. На горных тропах встречались им конные и пешие горцы. Они сумрачно оглядывали пленных, о чем-то переговаривались с конвоирами и не удостаивали русских взглядом. Женщины и дети иногда швыряли в них камнями, показывали кулаки, ругали и не давали воды. Если б не конвой, их, вероятно, прибили бы в первом же горском ауле.
Утром пленным давали по лепешке из пшеничной муки, кусок кукурузного хлеба, иногда сыр и раз или два молочной сыворотки, густой и терпкой.
Булакович молчал, лишь изредка подбадривал солдат, особенно обессилевшего раненого. Приказ Шамиля относиться к нему с уважением и добром был забыт после первого же перехода. Горцы, сопровождавшие пленных, спешили, подгоняли их, не обращая внимания на усталость.
«Ах, зачем я не взорвал себя в ауле?» — тоскливо думал Булакович, с трудом взбираясь по узким горным тропинкам высоко вверх или спускаясь вниз. Потный, грязный, обросший щетиной, с разбитыми, натруженными ногами, он едва поспевал за всадниками. Говорить с горцами было бесполезно — они ни слова не понимали по-русски.
Только на четвертые сутки, еле живые от усталости, голода и жажды, пленные добрались до Черкея.
Аул террасами спускался в долину. Сакли так тесно прилепились одна к другой, что напоминали гнезда ласточек. Весь аул можно было пройти из конца в конец, перескакивая с крыши на крышу.
«Естественная крепость, поди возьми такую штурмом. Каждая сакля — укрепление, а весь аул — цитадель», — подумал Булакович, глядя на темные, связанные воедино сакли и крыши большого аула. Над ними вились дымки очагов, выше теснились камни и утесы нависавшей горы; ниже чуть поблескивала небольшая быстрая речушка, в которой плескались ребятишки. Завидя шедших по дороге пленных, они загомонили и, выскочив из воды, мокрые и блестящие от солнца и стекавших с них капель, закричали на все лады, плюясь и швыряя песком:
— Урус… кяфир… донгуз-урус… гяур, кей-пей-оглы-урус!
— Эй, гет шайтан олу! — замахиваясь плетью, крикнул аварец Хусейн.
Мальчишки смолкли. Они показывали русским языки, грозили кулаками, плевали вслед, но все это молча, так как знали, что теперь Хусейн без предупреждения пустит в ход нагайку.
Улочка аула была узкая, пыльная, с кое-где выпиравшими из земли камнями. Помет и пыль устилали ее.
Хусейн что-то крикнул конным и, соскочив наземь, плетью указал место, где надо было стоять пленным.
— Издес… — сказал он и быстро шагнул в низкие двери сакли.
После долгого пути под солнцем, по уступам, камням и тропинкам пленные солдаты тяжело дышали, облизывая ссохшиеся губы.
— Испить бы хучь дали, ироды, — тихо сказал один из них.
Булакович посмотрел на одного из карауливших их горцев, тот показался ему более добродушным, чем остальные.
— Су! — по-кумыкски сказал он. — Су вер? Воды выпить, — и, сложив чашечкой ладонь, поднес ко рту, поясняя слова.
Кумык поглядел на него, сверкнул глазами и, сплюнув, показал кулак.
— Вот тебе и водица, — вздохнул солдат. Остальные караульные рассмеялись, что-то лопоча и тыча пальцами в пленных.
Мальчишки, осмелев, подобрались ближе, пытаясь камнем или куском коровьего навоза попасть в пленных.
— Гет, ке-пе-еглы, баба саны! — заревел появившийся в дверях сакли Хусейн.
За ним шел невысокий человек в папахе, замотанной зеленой материей; позади виднелись два-три молодых горца в папахах и суконных шубах. Это был местный кадий, он же старшина аула.
Хусейн, ткнув пальцем в Булаковича, что-то сказал старшине, тот кивнул и показал пленному на двор сакли.
— Твоя иди здес.
Булакович понял, что его отделяют от остальных пленных, которых тотчас же окружили караульные.
— Воды им дай, кунак… устали, пить хотят… Су, су вер… — жестом показывая на рот, пояснил он.
— Якши!
Старшина что-то крикнул внутрь сакли. Через минуту-другую оттуда вынесли жестяной, похожий на лохань сосуд, до краев наполненный водой. Солдаты жадно, захлебываясь, пили, передавая лохань один другому. Горцы равнодушно смотрели на них, а солдаты, напившись вволю, начали смачивать лица и шеи.
— Пошла сакла, — беря Булаковича за рукав, сказал кадий.
Булакович, сопровождаемый старшиной и расступившимися молодыми горцами, вошел в дом.
Ему, много слышавшему о быте и нравах горцев, все представлялось иначе. И аул, неприветливый, дымный, с темными закопченными саклями, и мрачные мужчины, смотревшие на него с еле сдерживаемой ненавистью, и женщины, о которых у Пушкина он читал как об одухотворенных красавицах, были совсем другими. Две женщины в длинных темно-коричневых платьях-балахонах до самых пят внесли в комнату круглые кукурузные пышки, пшеничный чурек, сыр и дымящийся хинкал[42]. Худые, с опущенными вниз глазами, с лицами покорно и привычно равнодушными, они расставили все на низеньком столе и бесшумно исчезли. Сколько им лет — двадцать пять или сорок? — трудно понять, и Булакович, знавший горские обычаи и нравы, лишь мельком глянул на них, спокойно ожидая беседы с ним старшины и Хусейна.