Просьба Лопатина застала редактора душевно обезоруженным.
– Хорошо, поезжай, – сказал редактор. – Можешь даже послезавтра, если завтра к вечеру новогоднюю передовую сдашь. И еще тут от Гурского кое-что осталось – пройдись, поправь до отъезда. – Он протянул целую пачку гранок и, еще раз мысленно проверив себя, не дает ли поблажки Лопатину, повторил: – Поезжай! Только постарайся привезти оттуда, из Горького, какой-нибудь тыловой материал для газеты.
Лопатин укоризненно посмотрел на него: ну зачем такая скаредность? Ведь из четырех суток почти двое уйдут на поезд туда и обратно.
– Привези, учитывая наши с тобой отношения: чтобы комар носу…
Лопатин кивнул:
– Ладно, чтобы комар носу…
Он перестал следить за собой, и лицо его сделалось печальным.
– У меня есть немножко водки. Может, хочешь выпить? – спросил редактор.
– Спасибо. С горя не пью, – сказал Лопатин. – Пойду спать. – И вышел, разминувшись в дверях с выпускающим, несшим пачку свежих газет.
Зайдя в свою редакционную комнату, он скинул валенки и лег на койку, заложив руки за голову.
На койке Гурского, с которым они и здесь, в «Правде», жили на казарменном вместе, валялся вверх корешком раскрытый том «Наполеона» Тарле, а из-под подушки торчал рукав наспех засунутой сорочки и кончик галстука.
«Сейчас, наверное, уже поднимаются там с Тихомирновым, чтобы лететь под Калугу», – вспомнил Лопатин, посмотрев на подходившие к шести стрелки стенных часов.
Решение повидать дочь родилось неожиданно, но теперь казалось необходимым. Он попробовал представить себе свидание с ней. Конечно, она будет рада и немножко горда – отцы не часто приезжают туда к ним с фронта.
А дальше? Говорить ли ей о случившемся? И вообще, что говорить ей о матери? И как? Девочка и так несчастлива.
«Теперь я все это поправлю», – безотчетно подумал он и, злясь на собственное легкомыслие, строго спросил себя, как и когда?
Его мысли прервал телефонный звонок.
– Василий Николаевич, редактор приказал вам зайти к нему, – сонным голосом сказала секретарша.
Редактор, с которого соскочила вся усталость, стоял с телефонной трубкой в руке и, поставив на кресло ногу в хорошо начищенном тонком хромовом сапоге, весело ругался по телефону:
– Ну и что же, что фельдсвязь! А ты вдобавок к фельдъегерям и моего человека посади. Нет, вот именно что завтра, то есть, верней, уже сегодня! Чтобы он днем был, по крайней мере, в Новороссийске. Уговорил? Ну спасибо, спокойной ночи.
Он быстро брякнул на рычаг телефонную трубку.
– Наши войска сегодня начали высадку в Керчи и Феодосии, ты подумай только? Кого же теперь туда послать, а? – Он повернул свое быстрое лицо к Лопатину. – Самолет пойдет через два часа. В восемь, с аэродрома фельдсвязи. Как, не соблазняет? Крым! А? Был там в плохое время, теперь попадешь в хорошее! А к дочери съездишь, как только вернешься, даю слово. Чего молчишь?
– Испытываю твое терпение, – усмехнулся Лопатин. – Прикажи поднять кого-нибудь, у кого сорок первый номер сапог, и заставь отдать мне. У меня здесь только валенки, а в Крыму, чего доброго, дождь…
Двадцать дней без войны
1
Возвращаясь на редакционной «эмке» из-под Ржева, Лопатин на объезде у Погорелого Городища попал под утреннюю немецкую бомбежку, перележал ее в снегу и нанюхался гари от разрывов.
Если б за пять минут до этого успели обогнать по обочине колонну порожних грузовиков, тоже шедших к Москве, попали бы в самую кашу. Два передних грузовика разбило в щепки. Но не обогнали, и обошлось – перележали.
Как ни глупо, а могли отдать концы на этом объезде, уже на пути к Москве, после того, как за две недели на фронте так ни разу и не подсунулись под близкий обстрел. Везло. А впрочем, не только везло. Если не врать самому себе, то на этот раз, после Сталинграда, он поехал сюда, под Ржев, без большой охоты. Устал от чувства опасности и никуда особенно не совался.
После бомбежки отъехали уже десять километров, а внутри все еще ныло от страха. Он остановил водителя и, чтобы избавиться от нытья под ложечкой, выпил с ним по глотку из фляги и закусил мерзлым сухарем. Стоял мороз, и – вслух – считалось, что по этой причине и выпили.
Когда Лопатин к вечеру добрался до редакции, которая еще весной вернулась на свое прежнее место, на Малую Дмитровку, редактора не было. Оказывается, он улетел под Котельниково, где немцы пытались прорваться к Сталинграду. Секретарша сказала, что редактор с утра перед вылетом вызывал к себе Гурского и Гурский все знает.
– Подите к нему!
– Прибыл? П-посиди или п-полежи. – Гурский, не вставая из-за стола, показал рукой на диван. – Д-дописываю п-передовую. Сейчас в последнем абзаце сок-крушу третий рейх, отнесу и п-поговорим…
Он подвинул по столу папиросы:
– Д-дыми в пределах гуманности. А то все т-толкутся, все д-дымят, а я сижу тут и к-кашляю – слабогрудое городское дитя. Фортку открывать – холодно.
Он говорил все это, не отрывая глаз от бумаги и продолжая писать, навалясь широкой грудью на стол; все, кто приезжал с фронта, действительно толклись у него и по делу, и без дела, просто чтобы послушать его остроты.
– Сок-крушил, – сказал он через несколько минут, собрал листки, вышел – и тут же вернулся и сел рядом с Лопатиным.
– Чего он меня держал там и чего вдруг вызвал? – спросил Лопатин о редакторе.
– Д-держал, как я д-догадываюсь, чтобы ты написал об освобождении Ржева, а вызвал потому, что перспектива пока отодвигается. Отб-бывая на фронт, п-приказал, чтобы ты написал что-нибудь обобщающее на д-два подвала: та зима и эта. Год н-нынешний и год м-минувший. Могу подарить тебе это название лично от себя. Ну, как вы т-там наступали?
Лопатин пожал плечами:
– П-посредственно?
Лопатин не ответил. Его покоробило. В общем-то, это была правильная оценка того, что происходило на Западном фронте, но само слово «посредственно» никак не сочеталось с теми отчаянными усилиями во что бы то ни стало продвинуться еще на километр или на два, которым он был свидетель в последние дни.
Гурский усмехнулся его молчанию. Он привык к своей коробившей других безапелляционности и гордился ею.
– Зато могу тебя порадовать, – сказал он, – т-там, под К-котельниково, ф-фрицам уже не светит п-прорваться к Сталинграду. Начали бить им м-морду и продолжаем по н-нарастающей. П-попросился поехать с редактором, но он приказал сидеть здесь и п-писать передовые по его ук-казаниям оттуда. К-каждому свое. Где заночуешь?
– А мой номер в «Москве» за мной? – спросил Лопатин.
– За т-тобой, куда же ему деться.
– Тогда поеду в «Москву» – писать.
– Н-не торопись, – прощаясь, сказал Гурский. – Вид у т-тебя усталый, и, если завтра не сдашь, мир не рухнет. Заг-гон есть.
Хотя он и был на двенадцать лет моложе Лопатина, но привычно говорил с ним как старший, советов которого надо слушаться. Заботливый к тем, кого любил, он взамен хотел нравственной власти.
– Да, – уже простившись, вспомнил он, – письмо от д-дочери. – Порылся в ящике стола, вынул и отдал Лопатину письмо. – Завтра расскажешь мне, к-как она там живет.
В гостинице «Москва» хотя и экономно, но топили. Три недели назад, когда Лопатин вернулся из Сталинграда и редактор устроил его сюда, топили только на двух этажах, теперь – на трех. Народу прибавилось. Об этом ему сказала дежурная по шестому этажу, которой он отдал одну из двух привезенных с фронта банок американской тушенки.
Дежурной хотелось отблагодарить его, и она спросила, не нужно ли второе одеяло. А когда он сказал, что не нужно, предложила постирать и подшить ему к утру подворотничок.
Он пошел в номер, разделся, отнес ей гимнастерку и, вернувшись, залез в кровать под одеяло и полушубок и стал читать письмо, полученное от дочери.
Это пришедшее из Сибири, из Омска, письмо было результатом тех последних перемен в его личной жизни, которые хотя и надвигались давно, но разразились, как запоздалый дождь, лишь в этом году: между двумя его поездками на фронт, весной, к нему в Москву приехала жена и заявила, что выходит замуж.
Еще с ее прошлогоднего, декабрьского, нелепого приезда в Москву ему было ясно, что ту жизнь, какой они жили, вряд ли разумно длить дальше. Но у него не было ни времени, ни окончательной решимости ставить самому так называемые точки над и, о которых с такой легкостью говорят люди, наблюдающие со стороны чужое неустройство. Времени не было, потому что была война, на которую он ездил, как заведенный, то на один фронт, то на другой, а окончательной решимости не хватало, потому что в деревне, под Горьким, жила их общая дочь, продолжавшая получать письма от них обоих и хотя чувствовавшая неблагополучие, но не знавшая его меры.
Во всяком случае, так ему до поры до времени казалось.
Была еще одна причина. Уже зная, что его жена живет вдали от него с другим человеком, он все еще продолжал высылать ей аттестат. С кем бы она там ни жила, деньги, наверное, были ей нужны, и самому писать, что им надо развестись, значило бы напоминать, что он может лишить ее этих денег. Ему претила эта мысль, связанная с другой: а вдруг она из-за этих денег пойдет на какую-нибудь совсем уж унизительную ложь.