Во всяком случае, так ему до поры до времени казалось.
Была еще одна причина. Уже зная, что его жена живет вдали от него с другим человеком, он все еще продолжал высылать ей аттестат. С кем бы она там ни жила, деньги, наверное, были ей нужны, и самому писать, что им надо развестись, значило бы напоминать, что он может лишить ее этих денег. Ему претила эта мысль, связанная с другой: а вдруг она из-за этих денег пойдет на какую-нибудь совсем уж унизительную ложь.
Но весной она сама свалилась ему как снег на голову. Может быть, у нее были и какие-то еще дела в Москве, но сказала, что приехала, только чтобы объясниться с ним, прежде чем выйти замуж за другого.
Он только накануне вернулся из Крыма, злой, мрачный, натерпевшийся горя и страха на Керченском полуострове. И, уже вернувшись, не то чтобы понял – понимал и раньше, а шкурой чувствовал, что смертен и мог пропасть ни за понюшку табаку. Все заготовки для корреспонденции, все, ради чего мотался там, в Крыму, с места на место, пошло коту под хвост. Писать в газету было нечего и не о чем. Редактор при всей своей жадности к материалам даже не спросил, что привез. Только при встрече крепче обычного пожал руку, молчаливо поздравляя, что остался жив.
Он-то остался. Но из головы не выходили другие…
И это состояние его духа, наверное, повлияло на их встречу с женой, приехавшей в Москву для объяснений в каком-то слепом ко всему окружающему, самодовольном ощущении собственного благородства.
Она приехала прямо в редакцию рано утром, сразу с поезда.
Он ночевал в редакции, но ключ от их квартиры был у него.
Вахтер позвонил снизу, разбудил еще спавшего Лопатина и сказал, что к нему просит разрешения пройти женщина, Ксения Сергеевна.
Лопатин наспех оделся и спустился в вахтерскую.
Она демонстративно покорно стояла, прислонясь к стене с чемоданом в руках. Он взял чемодан.
– Ключ от квартиры у тебя? – спросила она.
Он кивнул.
– Может быть, поедем домой?
– Сначала поднимемся, – покосившись на вахтера и не говоря ни «да», ни «нет», ответил он. И, поискав глазами, сунул чемодан под канцелярский стол, за которым сидел вахтер. – Пусть пока постоит.
Они поднялись на третий этаж, в комнату, где он в ту весну жил, когда приезжал с фронта. Она огляделась и села на край стула.
– Теперь, когда мы вдвоем, может, ты все-таки поцелуешь мне руку? – спросила она.
Это было из какой-то пьесы. Он не помнил из какой, но помнил, что из пьесы, и это раздражило его, напомнило, что она завлит театра и живет с директором, которого зовут Евгением Алексеевичем.
– Почему не дала телеграммы, я бы тебя встретил? Было бы все же умнее, – сказал он.
Она замялась, и он подумал, что, если она приехала в Москву не одна, а он бы ее встретил, все вышло бы не умнее, а еще глупее.
– Может быть, все-таки поговорим дома, а не здесь – в канцелярии?
– Я здесь живу, – сказал он.
– Ты догадываешься, зачем я приехала? – спросила она, подняв на него глаза. Она была все так же красива, и этого по-прежнему нельзя было не заметить.
– Нет, не догадываюсь, – сказал он.
Это была правда. Всю свою жизнь с нею он почти никогда не мог догадаться, что ей придет в голову в следующую минуту.
– Я пришла просить, чтобы ты снял с меня грех и отпустил меня, – не дождавшись ответа, сказала она. – Я должна выйти замуж за Евгения Алексеевича.
Сказала «пришла», а не «приехала», – наверное, заранее обдумала. Грешницы не приезжают, а приходят.
Он еще раз посмотрел на нее, на ее изящно и грустно изогнувшееся на стуле знакомое тело, и удержался от грубости, не сказал: «Ну что ж, раз должна – так и выходи!» Промолчал.
В конце концов, при чем тут она? Во всем виновата не она, а вот это ее тело, которое он целых пятнадцать лет любил рассудку вопреки. «И не мог оторваться от него, не мог отлипнуть», – с презрением к собственной слабости подумал он о себе.
Она смотрела на него, а он молчал. Ей казалось, что он злится или, как она мысленно привыкла выражаться, «закусывает удила», он, наоборот, смягчился, удивленный мыслью о собственной вине.
Раньше раздраженно привык считать ее виноватой в том, что в нужном ему теле жила ненужная ему душа, равнодушная к тому, чем он жил и что делал, занятая только собой, да и собой-то – по-глупому.
Да, все так, но он-то умный, а не глупый, и с царем в голове, – он-то что сделал, чтобы все это не длилось пятнадцать лет?
«Теперь уже шестнадцать», – поправил он себя, потому что, несмотря на разрыв в прошлую зиму, их все еще что-то связывало.
И не он, умный, а она, глупая, клала сейчас всему этому конец.
– Ты должен быть спокоен за меня, – не выдержав молчания, сказала она. – Я выхожу замуж за хорошего человека.
И зачем-то расстегнула планшетку. У нее была теперь не сумка, а планшетка, разозлившая его дамская дань военному времени.
Может быть, хотела показать ему фотографию хорошего человека, за которого выходила замуж?
Он подумал об этом с иронией, но остановил себя: а почему непременно за плохого? Ведь и ты считал себя хорошим. И жил с ней.
Но фотографию хорошего человека ему видеть не хотелось, и, наверное, это выразилось на его лице. Она со вздохом застегнула планшетку.
– Неужели так и будем разговаривать с тобой здесь?
– А где же еще? – сказал он без вызова, с удивившей ее мягкостью. И добавил, что сделает все, как она хочет. Если хочет, чтобы прямо сейчас пошел с нею в загс, пойдет туда. Если хочет, чтобы написал заявление о разводе, напишет и отдаст ей.
У нее выступили слезы; простота, с которой он согласился сделать то, зачем она ехала, расстроила ее. Она хотела именно этого, но хотела, чтобы это было как-то по-другому.
«Вот такая она и всегда – без царя в голове», – подумал он с глухим отзвуком давно умершего и, значит, все еще не до конца умершего чувства к ней.
– Лучше напиши, – вытерев слезы, сказала она.
Он сел за стол, написал и, оставив ее одну, сходил к помощнику редактора заверить подпись и поставить печать. Он не был уверен, необходимо ли это, но не хотел, чтобы потом оказалось, что ему надо делать что-то еще.
Когда он положил перед Левой Степановым бумагу и сказал: «Заверь», тот, макнув ручку в чернила, поднял глаза и долго смотрел на него. Возвращаясь, он еще чувствовал на себе этот сочувственный взгляд. Всего-навсего первый из многих. Наверное, и другие будут считать, что такие немолодые и некрасивые не оставляют женщин. Что женщины уходят от них сами.
Он вошел в комнату и отдал своей бывшей жене удостоверенную редакционной печатью и вложенную в редакционный конверт бумагу.
Она взяла эту бумагу с печатью, расстегнула планшет и, положив ее туда, снова застегнула.
«Вот так все и кончается», – подумал он о прожитых с нею годах. Те, какими они были с нею, они кончились, а тех, какими они могли быть без нее, уже не будет. Он с чувством потери чего-то невозместимого вспомнил себя тогдашнего, тридцатилетнего. Его, тогдашнего, уже не будет – ни для какой другой женщины. Теперь будет только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы. И поэтому не верящий в ту часть себя, которая не война и не работа.
– Сядь, поговорим, ты ведь хотела, – сказал он, садясь на койку и накидывая на плечи полушубок. Его знобило. Он только умел казаться, но не умел быть каменным.
– Нет, я буду ходить, мне так легче, – сказала она и со скорбным лицом и сплетенными за спиной руками стала говорить разные глупости, выношенные заранее, в дороге.
В сущности, это было длинное предисловие к просьбе отпустить ее с богом. И оно имело какой-то смысл раньше, перед этим, а не теперь, когда он уже отпустил ее. Но ей было жаль оставлять при себе все эти заранее приготовленные и теперь уже бессмысленные слова.
А он слушал и думал: «Нет, она ехала сюда в поезде все-таки не вдвоем, а одна – чтоб прорепетировать всю эту околесицу, нужно было время и одиночество».
Она говорила о себе, всегда понимавшей его. И о нем, никогда ее не понимавшем. О своих жертвах, принесенных ради него.
О том, как она рядом с ним постепенно перестала быть самою собой и как только теперь, без него, снова чувствует себя человеком.
Все это было не ново. Новым было только одно: у нее в планшете лежал кусок бумаги с печатью, за которым она приехала, и она выясняла отношения, которых уже не существовало, забыв о том единственном, что еще продолжало существовать между ними, – об их дочери, которую ни она, ни он не видели уже десять месяцев, после эвакуации школы. Он так и не смог выбраться туда, под Горький, а она так и не удосужилась съездить.
Он не спорил. Того, чем все это в прежние времена кончалось, всегда одинаково – в постели, сейчас уже не могло быть. Он молчал и ждал, когда она все-таки заговорит о дочери, но она думала и говорила только о себе.
Он снял трубку и попросил по телефону, чтобы ему дали на час редакционную машину.