Еще теснее сделалось на исаде: с левобережья одна за другой прибывали лодии с перепуганными людьми. Рассказывали страшное: много полегло купцов во время набега. Ежели бы дружинники не отбили, ни одному бы не вернуться целу. Шибко свирепствовали степняки, чувствовали себя безнаказанно. Пленных с собою не брали, рубили на месте…
Негубка становился все мрачнее. Никогда еще не видел его таким Митяй. Даже в те далекие дни, когда возвращались они на Русь в лютые холода и вьюги, без товара и без ногаты за душой.
Или старым стал Негубка, или и впрямь знает что-то, чего Митяю покуда не понять?
…Еще день и еще ночь простояли они в Олешье. На третий день с утра велел Негубка кормчему выбираться на стремнину.
2
Привольно и без лишних забот жил в своем Триполе воевода Стонег, хаживал к вдове Оксиньице, поругивал конюшего своего Кирьяка, которому и по сей день не мог простить, что прозевал он угорского фаря, пил меды с приветливым попом Гаврилой да изредка поминал Мистишу. Теперь уж разуверился он в нем и про то говорил попу:
— Сбёг от меня паробок. Остался я и без коня и без отрока.
В то памятное утро, когда отправил он опрометчиво в погоню за Несмеяном Мистишу, въехал в северные ворота Триполя длинный обоз, и на двор к воеводе заявился не кто-нибудь, а передний муж великого князя Рюрика боярин Чурыня со своею сестрой — сухопарой и длинной Миланой.
О том, что Рюрик с женою и дочерью пострижен Романом, Стонег давно знал. Знал он и про то, что ныне сидит в Киеве Рюриков сын Ростислав. Но не стерлось в цепкой памяти его и то, каким соколом глядел Чурыня, когда сидел на совете с Романом в его избе. Не забыл он и того, как вязали на его глазах Рюрика проворные Романовы гридни. В большой лодие плывут по жизни большие бояре, а Стонег гребет в утлой долбленке. И ежели нынче не в чести у нового князя большой боярин, то завтра, глядишь, все другим концом повернется, и потому встречал воевода Чурыню с подобострастием и великой честью, а об изгнании Романа из Киева вроде бы даже и не знал.
Как только мог, ублажал Стонег Чурыню, лавки велел накрывать дорогими коврами, в глаза боярину заглядывал, льстивыми речьми его услаждал:
— Во второй раз удостоился я великой чести встречать тебя, Чурыня. Дорогой гость хозяину в почет. То-то разодрались у меня на дворе куры — к чему бы это, думаю? Ан стук в ворота… Садись в красный угол, боярин, с дороги отдохни, медку испей, а я покуда велю стол накрывать.
Но не удостоил его великой чести Чурыня, только и пригубил меду, а пить не стал. И яств Стонеговых не отведал.
— Не гостить приехал я к тебе, воевода, — сказал он, пристально разглядывая Стонега своими белесыми глазами. — Смута в Киеве, а понеже надумал я, поку да не уладятся промеж собою наши князья, отдохнуть в своей вотчине да за смердами приглядеть.
— Какая же в Киеве смута?! — невольно вырвалось у Стонега. — Слыхал я, вроде Ростислава посадил Всеволод на великий стол, и боярин Славн при нем, и Кузьма Ратьшич, все мужи зело мудрые…
От досады и негодования побагровел Чурыня:
— Славнова имени при мне ты, воевода, лучше не поминай! Зело коварен и переменчив он и нынче новому князю служит, забыв своего благодетеля. Не век носить Рюрику монатью, не век пребывать в затворе, куды упек его Роман…
Икнул Стонег и мысленно перекрестился: аль привиделось ему, аль во сне страшном приснилось, как совсем еще недавно в этой самой избе, сидя на этой же самой лавке, изобличал Чурыня князя своего в угоду Роману?!
— Истинно так, — проговорил он, не смея перечить большому боярину, — мудрые слова твои, и светел разум.
Чурыне понравился покорный вид и смиренные слова трипольского воеводы. Дотоле собранный, размяк он от притворной ласки, руку положил Стонегу на плечо:
— Держись меня, воевода, а я тебя награжу. И помни: первая пороша — не санный путь. Живи на слуху да гляди в оба. К Ростиславу нынче гонцов не шли. Приедут к тебе отроки, гридни придут, про меня пытать станут — ты никому ни слова. Понял ли?
— Как не понять, боярин, — угодливо осклабился Стонег.
Приветливый голос Чурыни сорвался на угрозу:
— А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…
— Страшно говоришь, боярин, — вздрогнул Стонег.
— Мне не шутки с тобою шутить. Меня ты знаешь.
— Положись на меня, боярин, — пролепетал Стонег. — И не было тебя в Триполе, и слыхом я о тебе не слыхал. Тако ли?
— Верно смекнул.
Так и не понял воевода: почто наведывался к нему Чурыня, почто сразу не подался за Днепр. Тугодум он был. Только через неделю, бражничая у попа, догадался (медок просветлил): побоялся боярин, что не уйти ему незамеченным на левобережье, а воевода, еже ли не припугнуть его, прежде всех разблаговестит аж до самого Киева, что-де проходил через крепость Чурынин обоз, — перехватят боярина еще в пути. А в своей вотчине, ежели только доберется, отсидится он до лучших времен.
Все лето и всю зиму в страхе и ожидании прожил Стонег. Но никто за боярином не последовал, никто не пытал воеводу. Канул Чурыня в степях, стерся из памяти.
Зажил Стонег по-прежнему — легко и праздно. Радовался он: жизнь в крепости текла спокойно. Все ласковее становилась к нему Оксиньица. Слаще прежнего услаждала она его грешную плоть. Поп Гаврила услаждал его душеспасительными речьми. А женкина сестра Настена услаждала воеводу кулебяками и пирогами. Раздобрел Стонег в спокойствии и неге, разжирел, кожухи трещали на его раздавшихся чреслах.
Не знал он, что беда вот-вот постучится в ворота Триполя, что подъезжают к крепости посланные Славном гридни. Покуда по привычке сидел он у попа и, подперев голову, мечтательно смотрел в засиженный мухами потолок.
— Вота он, — сказал, входя в избу, широкоплечий дружинник в сдвинутой на затылок шапке. За ним следом вошли еще четверо. Все в кольчугах, на плечах коцы, на боку мечи.
— Почто не крестите лбов, басурмане? — возопил, поднимаясь из-за стола, пьяненький Гаврила.
Дружинник пятернею, обтянутой перщатой рукавицей, надавил ему на лицо, толкнул обратно на лавку. Поп захлебнулся от страха и негодования.
— Подымайся, Стонег, — сказал дружинник воеводе, — хватит бражничать, пора ответ держать.
Попытался встать Стонег — ан коленки не держат, снова повалился спиной к стене. Гридни подхватили его под руки, выволокли во двор, впихнули в седло. Везли через город у всех на глазах, посмеивались, встречая удивленные взгляды прохожих.
— Велел нам князь Ростислав баньку истопить вашему воеводе.
Настена ахнула, увидев Стонега в обществе ухмыляющихся гридней:
— Ай сызнова светел!
Засеменила впереди, оглядываясь:
— Сюды его, да на всходе не оброните!..
— Неча делать покуда твоему воеводе в избе, — сказали гридни. — Вели мовницу нагреть да не жалей парку.
— Каку таку мовницу? — оторопела Настена. — Нешто нынче праздник?
— Праздник, баба: вспомнил про твово воеводу князь наш Ростислав. Прислал нас к нему со своим словом, а боярин пьян. Дай веничков, приведем его в чувство.
Посадили гридни боярина на приступок, а покуда банька топилась, вошли в избу, потребовали себе еды и меду. Пили, гуляли, воеводу не вспоминали. Настену и дворовых девок лапали. Ни в чем перечить себе не давали.
— Половцы вы, а не княжьи люди, — в сердцах сказала им Настена. — Креста на вас нет.
— Не мы нехристи, а твой Стонег, — отвечали гридни.
— Да как же это? Сами сказывали, с княжеским словом к нему, а позорите на всю крепость. Как он людям заутра на глаза покажется? — пыталась образумить их Настена.
— Поглядим еще, — говорили гридни, — наказ нам строгий даден: ежели не по душе придется воеводе княжье слово, так везти его в Киев. Там язык развяжет!
Нет, не с добром приехали гридни в Триполь, не с дарами от Ростислава за верную службу. Испугалась Настена, запричитала, кинулась вон из избы.
Мовница в самый раз поспела: пресытились гридни медами, пошли тешиться.
Постарались челядины для своего боярина, нагнали в мовницу жаркого пару.
— Ну, воевода, не посетуй, — сказали гридни, разоболокли Стонега и бросили его на полок. Взяли в руки по веничку, стали хлестать воеводу по голой спине и по животу. До прутиков исхлестали веники, били и прутиками.
Очнулся, завопил Стонег. Усадили его гридни, голого, на лавку и стали спрашивать:
— Сказывай, воевода, таить ничего не смей. Не то еще поддадим жару. Кого принимал ты прошлым летом, с кем разговоры ласковые разговаривал? Пошто не слал в Киев гонца?
Помотал головой Стонег, замычал, задергался.
— Много людишек шло через Триполь, всех разве упомнишь?
А сам уж все понял, а у самого перед затуманенным взором Чурыня стоит. И ровный голос его бросает Стонега в дрожь: «А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…»