Следом меня представили начальнику спорта, бодрому качку в такой же пушистой овчинной юбке, какую носил мой соперник по поединку. Наверно, из-за этого неприятного совпадения, на которое мы оба не могли не обратить внимания, наш разговор оказался коротким и напряженным.
– Как относишься к футболу? – спросил начальник спорта, окидывая меня оценивающим взглядом.
Мне померещилось, что он каким-то рентгеном замерил объем моих мышц прямо под одеждой. Я остро ощутил, что действие конфеты смерти прошло.
– Знаете, – сказал я осторожно, – если быть до конца честным, главная цель этой игры – забить мяч в ворота – кажется мне фальшивой и надуманной.
– А, ну тогда играй в шахматы.
Про шахматы я мог бы сказать то же самое – но решил не ввязываться в беседу.
Знакомства продолжались долго. Я, как мог, любезничал с масками; они любезничали со мной, но по настороженным огонькам глаз в золотых глазницах я понимал, что все в этом зале держится только на страхе и взаимной ненависти – которая, впрочем, так же прочно скрепляет собравшихся, как могли бы христианская любовь или совместное владение волатильными акциями.
Иногда мне казалось, что мимо нас проходят известные люди – я узнавал то знакомую прическу, то манеру сутулиться, то голос. Но полной уверенности у меня никогда не было. Один раз, правда, я голову готов был дать на отсечение, что в метре от меня стоит академик Церетели: доказательством была особая замысловатая умелость, с которой тот нацепил Звезду Героя на свою хламиду: кривовато, высоковато и, как бы, чуть нелепо, так что издалека было видать трогательно неприспособленного к жизни подвижника духа (я видел по телевизору, что в такой же манере он плюхал ее на лацкан своего пиджака). Но Энлиль Маратович провел меня мимо, и я так и не узнал, верна моя догадка или нет.
Наконец меня представили всем, кому следовало, и Энлиль Маратович оставил меня в одиночестве. Я ожидал, что на меня обрушится шквал внимания, но в мою сторону почти не смотрели. Я взял с фуршетного стола стакан жидкости красного цвета с пластиковой соломинкой.
– Что здесь? – спросил я оказавшегося рядом масочника.
– Комаришка, – презрительно буркнул он.
– Кто комаришка? – обиделся я.
– Коктейль «комаришка», водка с клюквенным соком. В некоторых стаканах просто сок, а у коктейля трубочка заостренная – как игла шприца.
Сказав это, он подхватил два коктейля и понес в другой угол зала.
Я выпил коктейль. Потом второй. Потом прошелся взад-вперед по залу. На меня никто не обращал внимания. Sic transit glamuria mundi[7], думал я, прислушиваясь к журчащим вокруг светским разговорам. Беседовали о разном – о политике, о кино, о литературе.
– Это охуенный писатель, да, – говорил один халдей другому. – Но не охуительный. Охуительных писателей, с моей точки зрения, в России сейчас нет. Охуенных, с другой стороны, с каждым днем становится все больше. Но их у нас всегда было немало. Понимаете, о чем я?
– Разумеется, – отвечал второй, тонко играя веком в прорези маски. – Но вы сами сейчас заговорили об охуенных с другой стороны. Охуенный с другой стороны – если он действительно с другой стороны – разве уже в силу одного этого не охуителен?
Были в толпе и западные халдеи, приехавшие, видимо, делиться опытом. Я слышал обрывки английской речи:
– Do Russians support gay marriage?
– Well, this is not an easy question, – дипломатично отвечал голос с сильным русским акцентом. – We are strongly pro-sodomy, but very anti-ritual…[8]
И еще, кажется, было несколько нефтяников – это я заключил по часто долетавшему до меня выражению «черная жидкость». Я вернулся к столику и выпил третий коктейль. Вскоре мне стало легче.
На сцене вовсю шел капустник. Вампиры показывали халдеям что-то вроде программы художественной самодеятельности, которая, видимо, должна была придать взаимным отношениям сердечную теплоту. Но получалось это не очень. К тому же, по репликам вокруг я понял, что эту программу все видели много раз.
Сначала Локи танцевал танго со своей резиновой женщиной, которую ведущий, высокий халдей в красной робе, почему-то назвал культовой. Сразу после номера группа халдеев поднялась на сцену и вручила Локи подарок для его молчаливой спутницы – коробку, обернутую в несколько слоев золотой бумаги и перевязанную алым бантом. Ее долго открывали.
Внутри оказался огромный фаллоимитатор – «член царя Соломона», как его называли участники представления. На боку этого бревна из розовой резины виднелась надпись «И это пройдетЪ!» Я подумал, что это ответ на бессмертное двустишие с бедра учебного пособия. Из комментариев окружающих стало ясно, что эта шутка тоже повторяется из года в год (в прошлом году, сказал кто-то, член был черным – опасная эскапада в наше непростое время).
Затем на сцену вышли Энлиль Маратович и Митра. Они разыграли пьеску из китайской жизни, в которой фигурировали император Циньлун и приблудный комарик. Комариком был Энлиль Маратович, императором – Митра. Суть пьески сводилась к следующему: император заметил, что его укусил комар, пришел в негодование и стал перечислять комару все свои земные и небесные звания – и при каждом новом титуле потрясенный комарик все ниже и ниже склонял голову, одновременно все глубже вонзая свое жало (раздвижную антенну от старого приемника, которую Энлиль Маратович прижимал руками ко лбу) в императорскую ногу. Когда император перечислил наконец все свои титулы и собрался прихлопнуть комарика, тот уже сделал свою работу и благополучно улетел. Этому гэгу искренне хлопали – из чего я заключил, что в зале много представителей бизнеса.
Потом были смешанные гэги, в которых участвовали вампиры и халдеи. Это была последовательность коротких сценок и диалогов:
– Теперь у нас будет, как выражаются французы, минет-а-труа, – говорил халдей.
– Там не минет, там менаж, – поправлял вампир. – Ménage à trois.
– Менаж? – округлял глаза халдей. – А это как?
И в зале послушно смеялись.
Некоторые диалоги отсылали к фильмам, которые я видел (теперь я знал, что это называется «развитой постмодернизм»):
– Желаете гейшу? – спрашивал вампир.
– Это которая так глянуть может, что человек с велосипеда упадет?
– Именно.
– Нет, спасибо, – отвечал халдей. – Нам бы проебстись, а не с велосипедов падать.
Потом со сцены читали гражданственные стихи в духе раннего Евтушенко:
«Не целься до таможни, прокурор – ты снова попадешь на всю Россию…»
И так далее.
Устав стоять, я присел на табурет у стены. Я был совершенно измотан. Мои глаза слипались. Последним, что я увидел в подробностях, был танец старших аниматоров – четырех халдеев, которым меня так и не представили. Они исполнили какой-то дикий краковяк (не знаю почему, но мне пришло в голову именно это слово). Описать их танец трудно – он походил на ускоренные движения классической четверки лебедей, только эти лебеди, похоже, знали, что Чайковским не ограничится и в конце концов всех пустят на краковскую кровяную. Пикантности номеру добавляло то, что аниматоры были одеты телепузиками – над их масками торчали толстые золотые антенны соответствующих форм.
Потом на сцене начались вокальные номера, и теперь можно было подолгу держать глаза закрытыми, оставаясь в курсе происходящего. К микрофону подошел Иегова с гитарой, пару раз провел пальцами по струнам и запел неожиданно красивым голосом:
– Я знаю места, где цветет концентратПоследний изгнанник, не ждущий зарплатГде розы в слезах о зеркальном ковреГде пляшут колонны на заднем дворе…
С концентратом все было ясно – я тоже знал пару мест, где он цветет, скажем так. Мне представилась роза и ее отражение в бесконечном коридоре из двух зеркал, а потом зеленые колонны Independence Hall с оборота стодолларовой банкноты спрыгнули во двор и начали танцевать друг с другом танго, имитируя движения Локи и его покорной спутницы. Я, конечно, уже спал.
Напоследок, правда, я успел понять, от какой именно капусты образовано слово «капустник». Во сне эта мысль была многомернее, чем наяву: сей мир, думал я, находит детей в капусте, чтобы потом найти капусту в детях.
Le Yeltsine Ivre
Всю следующую неделю я провисел в хамлете покойного Брамы.
Мне непреодолимо захотелось залезть туда, когда машина привезла меня домой утром после капустника. Я так и поступил – и сразу впал в знакомое хрустальное оцепенение.
Это был не сон и не бодрствование. Тяжелый темный шар, которым мне представлялось сознание языка, занимал в это время какую-то очень правильную и устойчивую позицию, в зародыше давя все интенции, возникавшие у меня при обычном положении тела. Я смутно понимал, отчего так происходит: действия человека всегда направлены на ликвидацию внутреннего дисбаланса, конфликта между реальным состоянием дел и их идеальным образом (точно так же ракета наводится на цель, сводя к нулю появляющиеся между частями ее полупроводникового мозга разночтения). Когда я повисал вниз головой, темный шар скатывался в то самое место, где раньше возникали дисбалансы и конфликты. Наступала гармония, которую не нарушало ничто. И выходить из этой гармонии языка с самим собой не было ни смысла, ни повода.