Я жил в непрекращающейся жажде… любви?.. — нет, это будет чересчур… я жил в непрекращающейся жажде внимания — сравнится ли с нею тривиальная тоска по воде? Я провел целую жизнь, распятый на кресте своей никчемности — сравнятся ли с этой болью несколько дней физического страдания? О, я нисколько не боялся, можете мне поверить, просто ни капельки. Напротив, я чувствовал себя прекрасно: ведь последнее испытание, на котором я еще мог бы опростоволоситься, было уже позади. А смерть… я уже говорил, что знаю, как она выглядит: это как вращающееся перед глазами мокрое горло свежего глиняного горшка, как танцующий огонь, текущая вода и плывущее меж облаков небо… что мне ее было бояться?
Я заснул легко и спал крепким сном хорошо поработавшего человека. Успешного человека.
Почему-то я был уверен, что меня поведут сразу на Гулголет — так называли в Ерушалаиме лысую горушку, где обычно распинали преступников. Заблуждение простительное для галильского провинциального невежды, навещающего Святой город только по праздникам, да и то не всегда. Я и понятия не имел, что сначала осужденных демонстрировали народу на площади перед дворцом ромайского наместника. Тюрьма примыкала к дворцу или соединялась с ним подземными переходами — я знал это еще с момента суда, и, тем не менее, не заподозрил ничего неладного. Меня долго вели темными коридорами, как обычно, толкая в шею, а я все гадал: придется ли мне топать пешком до самой Гулголет или ромаи все-таки расщедрятся на какую-нибудь повозку для быстроты дела? Эта предполагаемая повозка отчего-то занимала все мои мысли, как занимает голову внезапно привязавшаяся мелодия.
Наверное, поэтому я далеко не сразу понял, где нахожусь, когда со скрежетом распахнулась очередная дверь и финальный толчок в шею выбросил меня на ослепительный свет солнечного ерушалаимского утра. Я и в самом деле на некоторое время ослеп… споткнулся, чуть не упал, получил еще один пинок и теперь уже шмякнулся оземь… смех, крики… затем грубые руки рывком вздернули меня на ноги, протащили вверх по лестнице, установили, поправляя и поддергивая из стороны в сторону, как устанавливают столб… а я все никак не мог привыкнуть к свету, все оглядывался, все пытался разглядеть свою несуществующую повозку… и чего она ко мне так привязалась, смешно, честное слово.
Но это мое дурацкое состояние не могло продолжаться долго. Глаза мало-помалу освоились, да и трудно не заметить полную людей площадь. Я стоял на высокой террасе ромайского дворца, и вокруг меня теснились легионеры во всем параде, в начищенных доспехах, при пиках и мечах, а также другие ромаи, в гражданском, а сзади, выше и торжественнее всех, восседал тот самый сиятельный жиряга, брезгливый скрипун, главный ромайский правитель и судья нашей захолустной Еуды. Я еще осматривался, когда один из ромаев, стоявший на краю террасы, поднял руку, призывая толпу к молчанию
— Жители Ерушалаима! — прокричал он. — Сегодня, по приговору сиятельного прокуратора, будут казнены трое преступников. Вы видите их перед собой. Первый — убийца и злодей…
Ромай обернулся и сделал знак. Легионеры вытолкнули вперед одного из двух сильно избитых парней, которых я поначалу даже не заметил. Это были канаи, приговоренные к смерти вместе со мной… вернее, это я был приговорен вместе с ними, потому что — можно ли сравнивать мою дурацкую историю с высокой жертвенностью воинов, борцов за свободу Еуды? К своему стыду, я не помню их имен: во-первых, в тот момент я не думал, что имеет смысл запоминать что-либо ввиду близящегося всеобщего забвения, а, во-вторых, последующие йоханановы «сказки» настолько все исказили, что я и сам уже не уверен во многих деталях того, что происходило непосредственно со мной.
Честно говоря, я даже не слишком вслушивался в зачитываемые приговоры. Я смотрел в толпу, пытаясь найти знакомые лица, и, действительно, находил их, хотя и не так много, как могло бы быть. Видимо, главные силы кумранитов ждали непосредственно на Гулголет или занимались приготовлением надежной временной могилы. Мое мертвое тело не должно было пропасть: по замыслу Шимона и Йоханана, гробнице Ешу предстояло стать главным святилищем будущего культа.
По своей всегдашней неловкости я отчего-то стал оглядывать толпу, начиная с задних рядов, и потому только в последнюю очередь обратил внимание на Йоханана, который стоял почти вплотную к террасе. Он неотрывно смотрел на меня и шевелил губами, будто молился. Я подмигнул ему: мол, не волнуйся, Йоханан, я не подведу, и он кивнул, и улыбнулся.
Тем временем глашатай закончил зачитывать приговор второго каная, и вперед вытолкнули меня. По толпе прошел ропот. Эти люди славили Ешу бен-Адама всего лишь пять дней тому назад, во время въезда в Ерушалаим. Затем они с ненавистью проклинали его после давки на Масличной горе, всего лишь сутки спустя. Что будет теперь? Думаю, что площадь и сама не очень знала ответ.
— Третий приговоренный: мошенник и обманщик, именующий себя Ешу бен-Адамом, царем Еуды, — провозласил ромай, указывая на меня. — Вы все видели этого человека! Вы все знаете его…
И тут, разом перекрыв зычный голос глашатая и негромкое ворчание толпы, над площадью взлетел и рассыпался пронзительный смех. Мне даже не нужно было смотреть в ту сторону, чтобы знать, кто это. Смеяться так умел только один человек в мире — толстый Нахум из Нацрата. Он тоже стоял почти вплотную к террасе, совсем недалеко от Йоханана. Теперь я видел его очень хорошо, потому что люди вокруг Нахума расступились, чтобы получше его рассмотреть. Задние ряды тоже вытягивали шеи и приподнимались на цыпочки. Площадь затихла, и в этой тишине отчетливо послышался хрюкающий от еще не высмеянного смеха голос моего нацратского соседа:
— Да какой это Ешу! Царь Еуды! Чтоб мне сдохнуть! Да это же бар-Раббан! Какой он вам царь? Какой Машиах? Говорю вам, это бар-Раббан, глупый сын моего соседа. Машиах! Да он отродясь двух слов связать не мог! Это бар-Раббан! Бар-Раббан!
Одной рукою Нахум держался за живот, чтобы не надорваться от хохота, а указательным пальцем другой тыкал в мою сторону.
— Бар-Раббан! — пронеслось по площади. — Бар-Раббан!
Меня бросило в жар. Через несколько мгновений уже вся многопалая толпа смеялась, указывая на ничтожество, принятое ею за Избавителя. Люди смеялись над собой… то есть, не совсем над собой, а над своими приятелями, соседями, женами, подружками, принявшими за Машиаха… и кого?.. вы только посмотрите… ой, не могу… вот этого замухрышку?!. ой, держите меня, я сейчас лопну со смеху! И где были ваши глаза, дураки? Говорили: «Машиах», а оказался шиш зашмуханный, сосед вон того толстяка, по имени бар-Раббан. Бар-Раббан! Бар-Раббан!
Если бы было возможно умереть по собственному желанию — например, остановить дыхание или безвозвратно испариться, или провалиться сквозь землю, я бы сделал это немедленно. Или не сделал бы, потому что не хватило бы сил. Дрожащий, жалкий человечишка, я стоял на краю террасы перед многотысячной толпой, скандировавшей мое проклятое имя. Всю свою жизнь я ненавидел его, убегал от него, и вот теперь оно нагнало меня в самый неподходящий момент.
Прямо под моим ухом оглушительно загудела труба, призывая к тишине. Рослый ромай-глашатай размахивал руками и вопил что-то, не слышное в общем крике и хохоте. Но мало-помалу площадь успокоилась — так на ярмарке толпа затихает в ожидании новой смешной репризы рыночного паяца.
— Внимание! — выкрикивал глашатай. — Внимание!
Он уже мог говорить, но почему-то продолжал требовать еще большего спокойствия, и люди на площади с готовностью подчинялись, одергивая самых смешливых и давая тумака самым болтливым.
— Внимание! — повторил глашатай, очевидно наслаждаясь своей неожиданной властью над беспорядочной стихией. — Сиятельный прокуратор повелел мне задать прямой вопрос этому мошеннику.
Ромай взял меня обеими руками за плечи и сильно тряхнул. Голова моя мотнулась из стороны в сторону, как у тряпичного идола. Глашатай был намного выше, и это наверняка делало меня еще более жалким, если такое еще было возможно.
— Сейчас ты ответишь сиятельному прокуратору и всем этим людям. Назови свое имя тем, кого ты обманывал! Кто ты? Ешу бен-Адам, царь Еуды или бар-Раббан, лжец и ничтожество? Ну! Отвечай!
Он приподнял меня и развернул лицом к площади. Мне снова захотелось умереть, и я снова не смог этого сделать. Передо мной колыхалось море людских голов и глаз, глаз, глаз — жадных, жаждущих, ждущих… тысячи страшных кошачьих глаз, устремленных на одну крохотную, загнанную в угол мышь. В моей голове не было ни одной мысли, ничего связного, даже страха, только отвращение к самому себе, только боль, только желание, чтобы все это поскорее закончилось — не важно как, лишь бы скорее. Я не напустил лужу исключительно оттого, что мой мочевой пузырь был пуст из-за добровольного суточного воздержания от питья.