Между тем, бородатый, нападая на Агнесу и Левчука, уверял, что социализм отвечает нуждам миллионных масс, а не прихотям одиночек, что молодежь следует приучать мыслить «рабочими категориями», а не отвлекать преждевременными, а стало быть вредными в данных условиях затеями.
— Вы, Левчук, спрашиваете относительно основ социализма? Ступайте на рабочие собрания, на заводские митинги, спросите рабочих!
«И он против Агнесы? — мелькнуло в голове Тимоша, — все против нее!» — и, не раздумывая, очертя голову, ринулся в схватку:
— Вы говорите о рабочих, а у самого руки белые!
Не ожидая удара, бородатый резко повернулся в сторону Тимоша:
— Руки белые, зато усы черные, — осклабился он широко. — А черные усы украшение каждого настоящего мужчины, молодой человек!
Тимош невольно провел рукой под носом, в комнате послышался смех.
— Вы утверждаете, Левчук, — снова накинулся на Спиридона Спиридоновича бородатый, — что молодежи свойственен порыв. Изумительное открытие, поздравляю! Но порыв можно направить налево, а можно направить направо. Но самое главное в том, что мы с вами, интеллигентные люди, обладаем одной проклятой особенностью — способностью превращать всё конкретное и вещественное в отвлеченное, всё практическое в пар, воздух, дым. И вот, если мы этим паром абстракции станем отравлять сознание молодежи, это будет величайшим преступлением и против молодежи, и против социализма, и против рабочего класса.
«О чем они спорят? — старался понять Тимош. — Не может быть, чтобы предполагаемое общежитие молодежи на Никольской являлось причиной разногласий. Конечно нет, это слишком незначительный повод. Но бывает, что незначительный повод вскрывает другие, более важные причины и расхождения».
— Не знаю, что вам ответить, — пожал плечами Левчук, — вы же сами сказали, что об этом говорят на всех митингах и собраниях. Зачем же повторять общеизвестные истины. Мы начинали разговор совсем для другого. Речь шла об удивительных свойствах живой молодой души, об исканиях и стремлениях, о том, что именно в подобном порыве раскрываются самые замечательные качества ее, что только так раскрывается она полностью, причем в таком качестве, которое невозможно предвидеть, предугадать.
— Конечно, — подхватила Агнеса, — революция открыла перед нами необъятный новый мир. Ничто не может оставаться по-старому. Человек не может оставаться в своей скорлупе. Всё должно быть по-новому. Всё, всё! И я, и ты, Павел, и вы, злой мой начетчик и наставник, мой дорогой партийный капеллан, — Агнесса указала рукой на бородатого, — все люди. Жизнь теперь должна быть замечательной, неистовой, должна гореть. Мы все должны гореть. А иначе… иначе зачем же революция? — она обвела окружающих торжественным и вопрошающим взглядом, и Тимош видел, что собравшиеся слушали ее, и он сам слушал, и думал снова: «Вот такой полюбил ее Иван…»
— Неужели же остаться здесь, в этих буднях, в серой слякоти. Эти мещанские занавесочки…
— Господи, уже и наши занавесочки стали мещанскими, — выглянула из комнаты Александра Терентьевна.
— Всё ломать, всё до конца! — Агнеса задыхалась. — Не знаю, неужели это непонятно. Неужели по-прежнему хаты, избы, лачуги, печка, ухваты.
— Позволительно спросить, — перебил ее Павел, — а как же сто пятьдесят миллионов?
— Какие сто пятьдесят миллионов? — непонимающе взглянула на него Агнеса.
— А такие-с, обыкновенные. Самые обыкновенные-с. Забыли о них? Те, именем которых и усилиями которых совершается революция, открывающая перед нами необъятный чудесный мир. Как же они, — тоже вместе с вами переедут на Никольскую? Сломают всё-всё, наймут пароконную платформу на резиновых шинах артели «Красная шапка» и айда к вам на новоселье. Так, что ли? — Павел говорил теперь уже ожесточенно, что-то задело его за живое, это уже не был домашний спор, семейный разговор за чайным столом.
— А не получится ли у вас так, дорогие мои неистовые, — перевезете вы на Никольскую молодежь, предложите ей все имеющиеся в вашем распоряжении новые формы, кстати не такие необычные и неистовые. Поживет-поживет молодежь в этих ваших неистовых формах, обживется, приживется и заявит так же, как в других подобных куцых, замкнутых, карманных общинах: годи! И другим закажет: знаем, дескать, пробовали. А вы ведь ваше это самое Никольское предприятие коммуной величаете. Вот и получится — придет к этим вашим «искушенным» неистовым народ, попросит помочь в большом настоящем деле, в жизненно необходимом народном строительстве. Так и так, мол, люди вы интеллигентные, молодые, образованные, пожалуйте к нам на строительство нового мира. А молодые искушенные люди наотрез: «Нет, увольте, попробовали уже на квартирке Спиридона Спиридоновича, по горло сыты». Не правильней ли будет подобные начинания назвать не горением, не утверждением нового, а дискредитацией нового. Я это так, с политической, а не философской точки зрения, с позиций митингов и рабочих собраний. Рабочие требуют переселять людей из подвалов в человеческое жилье. Переселять людей из низин на сухую землю, чтобы их ежегодно не заливала Помойная речка.
— Мы о разном говорим, Павел.
— О разном, о разном, Агнеса. Вы с Левчуком говорите о себе и для себя. А я говорю о ста пятидесяти миллионах. Вы говорите о социализме для себя. Для собственного удовольствия. А я говорю о социализме, как единственно возможной форме организации человеческой жизни для миллионных масс. Так что, будьте любезны гореть в этом направлении.
— Мы действительно говорим о разном, Павел, — устало произнес Спиридон Спиридонович, — вы удивительно всё упрощаете.
Спиридон Спиридонович встал, заложил руки за спину. Со своей острой задорно вздернутой кверху бородкой он походил на куцый, но занозистый сучок — впору иному дубу противостоять.
— А что касается ста пятидесяти миллионов и рабочих Советов — пожалуйста! Кто же возражает против этого — все за советы. А что касается… — он не договорил.
— Вот видите, как вы рассуждаете! — крикнул Павел. — Видите, как они рассуждают, товарищи. Для нас Советы кровное дело, вопрос жизни и смерти, а для него…
— Павел, — стала между ними Агнеса, — ты придираешься и просто груб.
— Товарищи! — раздался вдруг незнакомый голос. Увлеченные спором, друзья не заметили, как в комнату вошла девушка в солдатской шинели с красным бантиком на груди. Она стояла в дверях, заложив руки в карманы:
— Товарищи! Только что получено сообщение: Временное правительство собирается лишить женщин права быть избранными в Учредительное собрание.
— Подлецы! — возмутилась Агнеса.
— Прекрасно, Агния, — подхватил Павел, — ты начинаешь правильно понимать обстановку.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — пробормотал Спиридон Спиридонович.
— Не Юрьев день, Левчук, а Емелькина неделя!
Спиридон Спиридонович взял со стула тужурку, развернул, аккуратно отряхнул, надел, не вынимая торчащего из кармана буракового шарфа. Теперь Левчук снова стал плотненьким, кругленьким, обтекаемым, похожим на шрапнельные стаканчики, которые обтачивали на Тимошином заводе и набивали крепко порохом.
— Сейчас же в Совет! — потребовала Агнеса. Смешинки потухли в ее глазах, изогнутые брови грозно сдвинулись. Всё же она не преминула бросить Тимошу: — Придешь к нам на Никольскую? Переходи к нам, Тимошка!
— Да не знаю. Посмотрим…
— Эх ты, посмотрим-побачимо, хохол…
— Хохол, Агнеса. Такой же неисправный, как Павел. И требуется мне хата, вареники и жинка с ухватами, — сказал он с улыбкой.
Тимош собирался более полно и подробно обрисовать картину райской жизни по своему разумению, но Агнесы уже не было в хате. Левчук последовал за ней.
— Тимош, — подозвал младшенького Павел, — пойдем со мной, дело важное есть.
Хозяева разошлись, но люди оставались еще во дворе, сидели на крыльце, и уже с улицы Тимош слышал, кто-то снова затянул песню:
Вихри враждебные веют над нами…
Миновали один квартал и другой. Павел не заводил разговора. Потом вдруг воскликнул:
— Хотя бы Иван скорее приезжал!
Замечание было неожиданным и Тимош не нашелся, что ответить. Павел продолжал:
— Слышал, у тебя в военном городке связь имелась. Отправляйся в Моторивку. Старых друзей забывать не следует. Надо нам военное дело налаживать. С боевыми дружинами у нас плохо. А господа зашевелились…
Тимош охотно согласился съездить в Моторивку. Павел дал необходимые указания и, когда уже обо всем было договорено, спросил:
— Пойдешь к ним на Никольскую?
— Нет, — коротко отрезал Тимош.
— Почему?
— Не знаю, но не пойду.
— И у меня, любый, не лежит душа к этому Левчуку.
— О Левчуке я ничего сказать не могу, — возразил Тимош, — не потому я… а не пойду просто так… Не знаю почему. А вы почему против Никольской?