— Не надо, — покоряюсь я.
В рейтинге авторитетов у него на первом месте Бэтмен. На втором — Микки. Третье почетное разделяем мы: я и танцующая коровка из музыкального клипа. Не нада сапунь. Ладно. Вымою завтра. На счетчике шесть кубометров. Или пять? Я кряхчу, — он не обращает внимания, потому что чистит Маусу зубы, — и опускаюсь на колени. Сую голову под унитаз, чтобы разглядеть показания. Все-таки шесть и даже шесть с половиной. Ванна отменяется. Вода дорожает каждый месяц. Я дергаю головой, и мне сводит под затылком. Разожрал шею, как у быка, корю я себя и потихоньку высвобождаюсь из-под бачка.
Кем я видел себя несколько лет назад? Писателем с мировым именем? Репортером, ведущим эфир из ада сражений? Молодым философом
в окружении полураздетых поклонниц? Угрюмым писателем, который
вот-вот состоится, живет уединенно и выходит из дому лишь прикупить продуктов да покачаться на турниках в парке напротив дома? Не помню. Все слилось в какой-то светящийся ком. Все мое прошлое. Я ни в чем не уверен. Кроме одного.
Стоящим на коленях с головой под унитазом я себя точно не видел.
Все у меня могло бы быть. Наверное. Но для этого нужно только, чтобы я был один. А теперь у меня есть он, и он чистит зубы Микки-Маусу, а одна из полураздетых поклонниц, сделавшая мне его, шастает где-то в районе Лондон-стрит. Любовь. Ох, сынок. Не женись. Это ловушка, как справедливо говорит семьянин Гена Букин из юмористического сериала “Счастливы вместе”. Ловушка, которую подстраивает природа, чтобы ты размножился. Я, наверное, бормочу, потому что малыш радостно плюхает по воде ладошкой и с улыбкой говорит:
— Ена, Ена...
— Ага, — говорю, — Гена. Сейчас будет.
Мы смотрим Гену. И няню Вику. Мы много чего смотрим. Передачу про то, как стать миллионером. Мультфильм про каких-то японских телок, в принципе, обычных, только уши у них почему-то заострены. Почему, я никогда не узнаю: канал французский, а я по-ихнему не говорю. Кстати, почему на французском канале японские тетки? И с чего я взял, что они японские? Наверное, решил так из-за глаз. Глаза у них неестественно огромные. Японцы так любят рисовать.
— Исую, исую, папа! — довольно окунает кисточку в ванную он.
— Рисуешь, — говорю я.
Становлюсь на колени у ванной и опускаю руки в воду. Хорошо. Тепло. Мокрым пальцем стираю с подбородка Игната засохшую сметану. Я ее в макароны добавляю, чтобы не слишком горячие были. Терпения дождаться, когда они остынут, у него нет. Он вообще нетерпеливый. В мать, наверное. Не в меня точно — я могу ждать часами. Чего там — годами. Только чего?
— Макамоны! — радостно говорит он. — Я.
— Да, ты ел макароны, — повторяю я.
— Я еу макамоны, — важно повторяет уже он.
— Ты ел макароны, — терпелив я.
Только так, сказал мне врач в детской поликлинике, можно научить его хорошо говорить. Позвонила бы Света, я бы ей рассказал. Про то, что он уже говорить начинает, что ест хорошо, что купаемся каждый вечер, только голову не дает мыть, что... Только она не звонит.
— Де моё мами? — спросит он меня, когда мы ляжем.
И я снова что-нибудь придумаю.
В дверь звонят.
Я спрашивал у знакомых, а что они чувствовали, когда у них появлялся ребенок.
— Ой, радость необыкновенную! — говорили, радостно хлопая глазами, мамаши на прогулках.
— Ничего, — отвечали папаши в спортзале.
— Счастье от того, что наконец-то родился, — делился кто-то на вечеринке.
— Сознание того, что выполнил долг, — даже сказала подруга жены за чаем.
— Ликование! — брякал кто-то в кафе.
Так или иначе, но рады были все. Я оказался моральным уродом. Потому что единственное чувство, которое пришло ко мне с рождением Игната, был страх. Гадкий, парализующий, от которого давление поднимается до горла. Он не покидает меня с тех пор ни на минуту. Я боюсь за него, за этого ребенка. Мне жаль его — мир жесток и несправедлив. Сколько детей страдали в нем? Я мысленно терял своего ребенка на войне и в глобальных катастрофах. Я понадеялся было на Бога, но потом вспомнил, что разве Бог вмешался хоть раз? Войны, голод, жестокость, зверства. Сотни тысяч ублюдков творят ужасные вещи и умирают в теплой постели. Рядом со своими детьми.
— Расплата грядет в другой жизни, — сказал мне знакомый.
Я подумал, но не успокоился. По-моему, решил я, это сказки, которые придумали те, кто виновны, — чтобы расплата их не постигла. В общем, я перестал верить в Бога, когда родился Игнат. А когда через две недели Света собрала вещи и уехала, я про него, Бога, просто забыл. Некогда было.
Я смотрю на Игната и плещу ему воды на спину. Он морщится, но молчит. Я заставляю себя улыбнуться и смотрю в зеркало на недельную щетину. Встряхиваю пену напрасно — все равно почти ничего не выходит — и тру лицо мылом. Баллон надо бы выкинуть, но тогда будет ясно, что нет пены для бритья. С баллоном ванная выглядит респектабельнее.
Бреюсь. Игнат, конечно, берет старую бритву, из которой я специально вынул лезвие, и водит по лицу. Оно у него гладкое-прегладкое. Кажется, прикоснешься — и поранишь... Я сжимаю зубы и велю себе заткнуться.
Сын мой, не бойся.
Я твержу себе это, как молитву когда-то. Как мантру. В кино про индейцев, Гибсона, что ли, которое недавно брал на диске, старый вождь говорит напуганному взрослому сыну: сын мой, не бойся. Я, кажется, понял, о чем он. Сын мой, не бойся, потому что если нам суждено умереть, то мы умрем: в таком случае наше дело обставить все так, чтобы мы протянули как можно дольше. Сын мой, не бойся. Я говорил это мальчику десятки раз, пока не понял, что вовсе не Игнату это говорю. Я себя прошу не бояться. Потому что, если он увидит во мне страх, увидит, что я боюсь, — то все. Нам конец. Обоим. Игнат роняет бритву в большую пустую ванную и говорит “ой”. Испуганно глядит на меня.
— Сын мой, — мягко, но твердо стараюсь говорить я, — не бойся.
— Мооз, — говорит он, успокаиваясь.
— А как же, — говорю я.
— Игусики, — говорю я.
— И соник! — кричит он.
В дверь звонят, и я не успеваю справиться с собой.
Вздрагиваю.
Денег катастрофически не хватает на все, особенно — на коммуналку. Слава богу, у Игната своеобразные предпочтения в еде. Обожает макароны и пельмени. И то и другое дешево. Фруктов не ест. Единственная статья расходов — соки, которые он привык пить перед сном. И коммуналка. За квартиру в этом районе, в который мы съехали из прежнего — там было гетто, если называть вещи своими именами, — я плачу две трети зарплаты. Можно вернуться, но я решил, что ребенок не должен видеть все это дерьмо. Драки, коммуналка, туалет на пять квартир, самогонный аппарат на первом этаже и зарешеченное окошечко в квартире на третьем. Постучишь — откроют, протянешь деньги — бросят пакетик. Иногда с травой, иногда с чем-то покруче.
Еще треть зарплаты — еда и сок. За детский сад я одолжил.
А ведь нужны еще и вещи. И лекарства иногда.
И ботинки ему, с досадой вспоминаю я. Зимние ботинки. В старых уже не походишь.
— Мооз, — напоминает Игнат.
— И игрушки, — вспоминаю я.
— Игусики, игусики! — подтверждает он, радостно улыбаясь.
— Тебе не надоест говорить одно и то же, малыш? — улыбаюсь я.
— Тие ни нест аарить ано итоси маыш, — неумело повторяет он слишком длинную фразу и возвращается к главному: — Мооз, игусики!
— Конечно, — говорю я, освобождая лицо от щетины.
Издалека кажется, будто я стираю с розовой маски серый налет. Вижу плохо, поэтому бреюсь все равно на ощупь. Игнат роняет бритву, я наклоняюсь, чтобы подобрать ее, успокаиваюсь, и тут раздается звонок, от которого я вздрагиваю.
Я иду к двери и, выключив свет в коридоре, кошу в глазок.
На лестничной клетке стоит человек в форме.
— Звонят из газеты, — говорю я. — Местный филиал “МК”.
— Чего хотят? — спрашивает Олег.
— Проводят опрос.
— Задолбали своим опросами! — довольно говорит он, потушив “Мальборо” о край стола. — Каждый день.
— Если бы они не звонили, ты бы обиделся, — говорю я.
— Да ладно, — кокетливо тянет он, но нам обоим понятно, что да. Обиделся бы. — Ну, что там за вопрос? — торопит он меня. — Мне еще подводки к сюжетам писать.