за ним, «будто бы за трупом, безъязыкие». В оригинале на идише вместо «безъязыкие» сказано «когда во рту нет слов» («вен кейн вертер ин мойл зайнен нито»). Открытый рот, в котором нет слов, это повтор элизии в тексте. Физического насилия не происходит, однако приказ офицера доводит Хешла до недочеловеческого состояния, ибо лишает дара речи. Насилие, содержащееся в приказе офицера, оставляет след на теле Хешла, причем, что ужасно, именно на той части тела, которая порождает речь. С момента, когда Хешл поднимает чемодан, и до самого конца рассказа рот его остается раскрытым – настолько, насколько это необходимо, чтобы нести поклажу. Он более не осознает окружающего, впадает в детство, его нужно водить за руку.
В драматической развязке рассказа Хешл видит немецкого солдата в форме, которая похожа на форму офицера. Немец несет чемоданчик. Хешл ощущает потребность повторить прежнее действие, наклоняется, чтобы взять чемодан в зубы, но вместо этого откусывает немцу часть пальца. Впервые с того момента, когда прозвучал приказ немца, Хешл закрывает рот, причем, как подчеркнуто в тексте, с «великой радостью» («мит фулер ханоэ»). Немцы в него стреляют, но ни им, ни кому-либо еще не удается извлечь палец у него изо рта. В тексте подчеркнуты символическая и материальная важность того, что Хешл снова закрывает рот: «впервые с тех пор, как постигло его несчастье, он, с великой радостью, закрыл рот, нет, не закрыл, захлопнул, нет, не захлопнул, запечатал» («фар дер ганцер цайт, зинт зайн умглик из им гешен, хот эр ицт мит фулер ханоэ дос мойл цугемахт, – нейн, нит цугемахт, нор цугешлосн, – нейн, нит цугешлосн, нор азой фархасмет») [Der Nister 1943: 37]. Закрыв рот, Хешл подписал и «запечатал» свое заявление. Сомкнув зубы на пальце немецкого солдата, он тем самым нашел замену словам, произносить которые более не в состоянии. У слова «фархасмен» есть юридический смысл: подписант удостоверяет, что он или она действительно является автором вышеизложенного. У Хешла нет своего «я»; он не может ничего «запечатывать» или «подтверждать», помимо собственного уничтожения. Сочинить, подписать и скрепить печатью заявление перед лицом уничтожения его автора (он не человек, не Хешл; он скорее «мес», труп) – значит дать показания перед лицом неотвратимой смерти. Метка, оставшаяся на теле Хешла, – его раскрытый рот – превращается в оружие, которое он обращает против немецкого солдата. Раскрытый рот, лишенный слов, знак травмы, в то же время становится репетицией акта компенсаторного насилия. К этому моменту развития сюжета Хешл уже мертв, и акт отмщения лишь ненадолго возвращает его к жизни. Его раскрытый рот не в состоянии произносить слова, давать показания, но он способен наносить увечья.
Герой Дер Нистера напоминает героев-воинов, созданных Фефером и Маркишем. Как и в «Клятве», где ненависть способна компенсировать отсутствие руки, в «Хешле Аншелесе» травма превращается в инструмент отмщения. Однако, в отличие от других обсуждавшихся здесь текстов, у Дер Нистера компенсаторное насилие не стирает следов уже нанесенного ущерба. У него человек-оружие погибает в самом начале рассказа, в тот момент, когда берет в зубы чемодан немца. Рот Хешла, разверстый насилием (приказом немца), в итоге закрывается, однако этим не удается закрыть проблему или закрыть сюжет. В «радости», которую испытывает Хешл, когда откусывает немцу палец, есть нечто пугающее. Его хоронят с остатками пальца, «косточки» во рту. Радость, сосредоточенность на рте, звучащее в тексте напоминание о том, что безумие Хешла – это наследие его матери – особенно важно здесь «материнское молоко», – объединяют младенческую невинность и садизм в гротескно-фантазийный образ инкорпорации. Речевой акт, сводящийся к откусыванию пальца немца, представляет собой иллюзию возвращения того, что было утрачено, в данном случае – одновременно и матери, и дара речи. Герой Дер Нистера пользуется ртом не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы причинять насилие, в подражание и повторение собственного увечья. Насилие, описанное в этом рассказе, не уходит без следа в уютный нарратив об утрате и восстановлении, скорее нарратив причиняет это насилие повторно.
Еврейская ненависть и еврейское сострадание
Обилие текстов «литературы мобилизации» как на русском, так и на идише, написанных и евреями, и неевреями, свидетельствует об их особой важности в военное время. Как мы уже видели, ведущие еврейские писатели того времени, в том числе Эренбург, Фефер и Маркиш, изображали евреев как образцовых воинов, чей боевой дух укрепляется ненавистью к врагу и жаждой мщения. Этот подход очень непросто понять читателям начала XXI века, привыкшим к традиционному образу робкого добродушного еврея, жертвы холокоста[145]. Примечательно, что в рассказе Бергельсона «Гевен из нахт ун геворн из тог» («Была ночь и настал день»), опубликованном в 1943 году, ответ на вопрос об образе еврея дан примерно в том же ключе. Бергельсон, подобно Слуцкому и Эренбургу, пытается опровергнуть стереотипы касательно пассивности, трусости и алчности евреев – обвинения в том, что евреи уклонялись от участия в боевых действиях и потихоньку приторговывали, пока русские сражались в окопах. Однако в рассказе Бергельсона вопрос этот рассмотрен в более широком смысле: автор оспаривает общее представление о сложившемся образе еврея.
Действие рассказа происходит в горах Кавказа, и речь в нем идет о трех немцах и их пленном, студенте-еврее по фамилии Годашвили. Немцы, заблудившиеся в горном «лабиринте», убивают его родителей и пытаются заставить юношу показать им дорогу, однако голод, изнеможение и отсутствие дисциплины оборачиваются для них гибелью. Выживает только Годашвили, хотя немцы не дают ему ни еды, ни воды. Описания проникновенной любви Годашвили к своему краю и его ярой ненависти к врагу, в сочетании со схематическим и надуманным сюжетом, делают этот текст не слишком интересным для чтения.
И все же рассказ представляет определенный интерес в силу содержащихся в нем размышлений о характере и системе ценностей евреев. Причем размышления эти далеко не нейтральны: это не размышления нарратора или студента-еврея, размышляет один из немецких солдат, Ганс Мессер, нацистский пропагандист. Мессер пытается считать характер студента по выражению глаз. Он сравнивает Годашвили с известным евреем-комиком, которого видел в одном из берлинских кафе в годы Веймарской республики. Комик порой ссужал Гансу Мессеру денег; однажды предложил весь свой кошелек, будто больше не нуждался в деньгах, и пояснил, что потерял единственного ребенка, дочь. Ганс запомнил выражение глаз еврея в тот момент, когда тот говорил об этой смерти: «и в глазах у него появилось нечто большее, чем боль, и нечто большее, чем страдание, было в них нечто такое, чего никогда не увидишь в глазах у немца» («ун ин зайне ойгн хот зих бавизн эпес мер,