Прославленный «отшельником», старик Толстой в действительности находился в таком живом и разнообразном общении с внешним миром, какого, наверное, не знали многие жители столицы. Книги, журналы, газеты всегда были к его услугам, всегда читались, перелистывались и просматривались. А переписка? Десятки писем ежедневно, сотни ежемесячно, тысячи ежегодно. А посетители? Люди всех возрастов и всех состояний, тянувшиеся к «отшельнику» из всех концов России.
Лев Николаевич никогда не был педантом. Отношение его к каждому положению, к каждому собеседнику всегда было новое, неожиданное, не казенно-«толстовское». Сторонник отказов от военной службы, работы на земле, он часто уговаривал молодых людей не отказываться, не бросать города, особенно когда видел, что они к этому внутренне не готовы. Иным, как и мне в свое время, советовал не покидать университета, хотя и придерживался того мнения, что школьное образование скорее вредно, чем полезно. Скучному юноше, подробно излагавшему Толстому историю своей любви к одной девушке и спрашивавшему, жениться ли ему на ней, категорически ответил «нет», а на дополнительный вопрос о причинах столь категорического совета, заявил: «Если бы вам надо было жениться, так вы бы не стали меня об этом спрашивать!» Выросших детей, желавших покинуть родителей якобы во имя возможности жить вполне независимой, последовательной жизнью, всегда отговаривал от этого: медленный рост внутренней жизни он предпочитал внешней последовательности.
Один посетитель стал упрекать Толстого, что он, будучи анархистом, то и дело обращается с разными просьбами и предложениями к премьер-министру Столыпину: писал ему, например, о земельной реформе. И к царям тоже писал. «Какой же вы, в таком случае, анархист?!» Вероятно, строгий ревнитель революционных нравов ожидал, что Толстой будет оправдываться. Но тот с обезоруживающей искренностью ответил: «Значит, я вовсе не анархист!.. Оно так и есть: я – просто человек».
Есть забавный рассказ писателя И. А. Бунина, тоже в молодости увлекавшегося «толстовством», о том, как Лев Николаевич, еще в 90-х годах прошлого столетия, обескуражил однажды приезжего проповедника трезвости, который уговаривал его организовать общество трезвенников.
– Да для чего же?
– Ну, чтобы собираться вместе.
– И притом не пить?
– Да.
– Такое общество не нужно. Если вы не хотите пить, так вам не к чему собираться. А уж если соберетесь, так надо пить!
Анекдот – довольно рискованный. Все любители «выпить» радуются этому анекдоту и готовы шутку Льва Николаевича принимать всерьез. Но мне все-таки рассказ Бунина очень нравится. Не выдумал ли его Бунин? Это не исключено. Писатель-художник мог не устоять перед таким соблазном. Впрочем, рассказ хорош и как выдумка. Весь Толстой – тут. Se non è vero, è ben trovato[32].
Посетители спрашивали – Толстой отвечал. Но иногда роли менялись, и Толстой сам начинал закидывать посетителей вопросами: откуда они? Где учились? Чем кормились? Как верят? Что вынесли из опыта жизни? Как относятся к тому или иному вопросу? Все интересовало его. Интересовало и как художника (до конца дней запасался он от интересных посетителей характерными словечками), и как мыслителя, в целях самопроверки.
Занятый днем, Лев Николаевич посвящал вечер общению с семьей. Обедали в 6 часов. После обеда он еще некоторое время занимался в своем кабинете (больше читал, чем писал), но затем к чаю, подававшемуся в 9 часов вечера, выходил, уже совершенно освободившись от каких бы то ни было обязанностей по литературной части.
Обеда Лев Николаевич не любил. С обедом был связан церемониал: строгое распределение мест, чинное поведение, зажженные бронзовые канделябры на столе, торжественно прислуживающие лакеи в белых перчатках. Все это, а особенно лакеи, только мучило великодушного старца, напоминая ему о его привилегированном, «господском» положении.
Вечерний чай – другое дело. Свечи на столе зажигались не всегда, и сидящие за столом довольствовались обычно скудным, рассеянным светом, шедшим от расположенных вдали, в двух углах комнаты, керосиновых ламп. Было так уютно и просто… Садились где кто хотел. Угощенье – обычное: сухое (покупное) чайное печенье, мед, варенье. Самовар мурлыкал свою песню. И даже Софья Андреевна не распоряжалась, предоставив разливание чая кому-нибудь другому и подсев к столу сбоку, в качестве одной из «обыкновенных смертных».
В подобной атмосфере Лев Николаевич таял, распускался, и разговор за столом обычно отличался большой непринужденностью и задушевностью и иногда затягивался до позднего часа. Впрочем, не дольше, чем до 11, 11½ часов, когда Лев Николаевич вставал, целовал жену и детей, пожимал руки остальным присутствующим и уходил к себе. У меня часто в эти минуты был порыв – поцеловать руку любимому старцу, как целуют руку отцу, патриарху. Но я никогда не смел этого сделать, – не в пример старому единомышленнику Толстого, соединявшему это единомыслие с директорством в Московском торговом банке, Александру Никифоровичу Дунаеву, который всегда при встрече и при прощанье целовал Льву Николаевичу руку: Толстому никак не удавалось отвадить Дунаева от этого обычая.
За вечерним чаем часто читали: что-нибудь вновь появившееся или, например, рассказы крестьянина-писателя С. Т. Семенова, которого за его тематику (жизнь крестьянства!) и прекрасный народный язык особенно любил Лев Николаевич. Он часто и сам пересказывал какой-нибудь, вновь прочитанный или перечитанный им рассказ Семенова. Эти пересказы всегда производили на слушателей глубокое впечатление. Надо было видеть, в самом деле, как преображался в устах Толстого скромный Семенов! Толстой вообще прекрасно говорил. Он сам о себе выразился однажды, что он говорит лучше, чем пишет, а думает лучше, чем говорит. И вот, кое-где добавив, кое-где убавив, а подчас изменив весь центр тяжести семеновского рассказа, Лев Николаевич добивался того, что посредственная вещь превращалась в его устах в первоклассное художественное произведение. Если бы все эти пересказы в свое время были застенографированы, мы имели бы новый том прекрасных рассказов Толстого… на темы Семенова.
Впрочем, следует признать, что многое у Семенова все же совсем не плохо, и Толстой хвалил его не зря.
О яснополянских вечерах я не сказал бы ничего, если бы не упомянул о музыке, как о важнейшем их элементе. Музыкальная культура стояла в Ясной Поляне очень высоко. Здесь музыку любили все. Сам Толстой был образованнейшим и тончайшим ее ценителем. Профессор Московской консерватории пианист А. Б. Гольденвейзер, часто бывавший и игравший в Ясной Поляне, говорил, что Льву Николаевичу могло не нравиться что-нибудь хорошее (например, произведения Вагнера), но то, что ему нравилось, было всегда хорошо.
Лев Николаевич любил больше серьезную, высокую музыку: Шопена, Бетховена, Гайдна, Моцарта, Шумана, песни и романсы Глинки и Шуберта. Музыка часто трогала его до слез.
Незабвенный вечер. Шопен в исполнении Гольденвейзера. Лев Николаевич притулился на своей маленькой кушеточке в зале, под репинскими портретами его самого и молодой Татьяны Львовны. Он долго слушал и, наконец, дрожащим голосом и со слезами на глазах, воскликнул:
– Вся эта цивилизация, – пускай она пропадет к чертовой матери, только. музыку жалко!..
Игрывал в Ясной Поляне Сергей Львович. Софья Андреевна любила поиграть в четыре руки. Когда-то они со Львом Николаевичем проигрывали сонаты Вебера. Однажды, в последний год жизни, Лев Николаевич похвалил игру жены, и та была очень счастлива: вспыхнула, как девочка, от удовольствия.
Пел и я, под аккомпанемент Татьяны Львовны, Глинку. Лев Николаевич слушал из своего кабинета и потом похвалил голос, но сказал, что исполнение было недостаточно ритмично.
Иногда заводили граммофон. Лев Николаевич не любил этого суррогата музыки, но и у него были любимые пластинки: например, штраусовский вальс «Fruhlingsstimmen»[33] в исполнении пианиста Грюнфельда или украинский гопак в исполнении на балалайке знаменитого в то время балалаечника-виртуоза Трояновского. Я помню, как однажды, слушая гопак, старик Толстой начал с увлечением пристукивать в такт ногами и прихлопывать в ладоши:
– Прямо плясать хочется! – воскликнул он при этом, и все лицо его сияло добродушным весельем.
Словом, Ясная Поляна, в обычное время жизни Толстого, была особым миром, и миром чудным, которым нельзя было не восхищаться, сливаясь с ним, которого нельзя было не полюбить. Потом, – быть может, под влиянием внешней силы, которую Софья Андреевна склонна была даже считать силой «нечистой», – мир этот взбаламутился.
Панегирический тон моих воспоминаний о Л. Н. Толстом может не понравиться. Он, во всяком случае, вполне искренний, и я не нахожу другого. Даже пытался найти. Однажды специально задумался на тему о том, какие же недостатки были у Л. Н. Толстого. Припомнил, что мог, в этом роде и написал целую статью «Замолчанное о Толстом»[34]. Но «недостатки» оказались такие, что их и за недостатки-то нельзя было считать: обругал заочно (да и не очень крупно обругал) одного дерзкого и навязчивого, совершенно незнакомого ему корреспондента, проявил – и то косвенно – легкое неудовольствие мною за то, что я собирался, бросив работу, поехать в Москву на студенческий вечер (меня выдал Сухотин), прислушивался иной раз, тайком, из любопытства художника, к чужим разговорам, обмакнул кусочек хлеба в соус от сардинок и т. д. Пришлось и эту статью о «недостатках» кончить панегириком Льву Николаевичу.