Затем он подошел к родителям Ольги и представился им. Имя его было известно во всем околотке, и потому его приняли отлично. Мать приветливо улыбалась, отвечая ему, и Ольга с вниманием слушала, что он говорит.
В первый момент его самоуверенность удивила ее, но ей никак не приходило в голову, чтоб она могла полюбить его и чтоб он мог сделаться ее мужем; и все-таки это случилось не далее как через пять недель. В сущности, он вовсе ей не нравился, но он внушал ей какое-то уважение, а это гораздо более в глазах женщины.
Мишель учился, много путешествовал и с каким-то юмором возвращался в свое имение и в деревенскую обстановку. Он бесцеремонно отзывался об актерах, о пьесе, о всем остальном; он был в состоянии улыбаться во время самых трогательных сцен, и, видя, что Ольга плачет, он только заметил: «Меня радует, что вы не нарумянены, посмотрите на кровавые слезы наших дам». (Действительно, посреди всеобщего умиления румяны дам стекали с лица; это было жалкое, смешное зрелище.)
Губки Ольги лукаво приподнялись над ее ослепительными зубами.
– После театра, – продолжала она, – он проводил дам до кареты и попросил позволения посетить их. Он вскоре приехал и потом все чаще и чаще стал ездить в дом. У матери всегда были наготове бесчисленные извинения: то приходилось ей взглянуть на спаржу, то убрать кладовую, так что Ольга постоянно оставалась с ним наедине.
Мишель говорил тогда о чужих краях, о Германии, Италии и Франции. Он бывал в Берлине, Венеции, Флоренции и Париже, восходил на Везувий и плавал по морю. Много рассказывал он об успехах других наций, не унижая способностей и стремлений своей собственной. Благотворная ясность и теплота замечались во всем, что он говорил. Предупредительность его не знала границ.
Другие женщины находили, что он невежлив, но если Ольга роняла свой клубок, то он как молния бросался поднимать его, а раз, когда он стал перед ней на колени и надел ей теплые сапожки, то от удовольствия кровь бросилась ей в лицо. Много толков ходило на его счет. Называли его жестоким, строгим и гордым человеком, но его острый ум, большая начитанность, многосторонние познания и хорошие средства приобрели ему необыкновенный почет во всем околотке.
Знали, что он ведет свое хозяйство по новой системе, что у него нет долгов, и считали его лучшей партией. Чем боязливее смотрели на него другие дамы, тем приятнее было Ольге видеть, как этот сильный и деятельный человек день и ночь был занят ею, как он страдал через нее. Она вполне удовлетворила все свое тщеславие и всю свою жестокость. Но только тогда, когда она увидела, что слезы выступили из его глаз, подала она ему руку и сказала: «Я позволяю вам поцеловать ее».
На дворе была злая собака, которая кусалась и всегда заигрывала с Ольгой, а потом приходила в ярость и рвала ее платье. Она отталкивала от себя эту собаку и всякий раз била ее, пока наконец сама не полюбила ее. Так было и с ее мужем. Она так долго мучила его, что наконец сама бросилась к нему на шею, и первый поцелуй любви задрожал на ее устах.
На следующий день Мишель подъехал к нашему дому на четверке лошадей и в черном фраке; он был бледен. Через несколько минут все было кончено, и Ольга стала его невестой. Она думала, что все сделалось, как и следовало; она блистательно пристраивалась, ей завидовали.
Однажды вечером она сидела с Мишелем у открытого окна и, слушая, как он рассуждал о будущности славянского племени, шила какой-то предмет для своего приданого. Вдруг перед ними очутился Тубал, бледный, как привидение; глаза его выступали из своих орбит, а кровь так и лилась из его горла. Он задыхался. «Соли! Соли!» – проговорил он наконец и более ничего сказать не мог.
Ольга проворно отперла аптечку и подала ему соли. Мишель выпрыгнул из окна на помощь учителю. Тубал с жадностью и трудом глотал соль. Мишель подтащил его к ближайшей скамейке; Ольга принесла воды; мало-помалу кровотечение прекратилось. Тубал лежал с закрытыми глазами, как покойник. «Прикажите уложить его в постель, – сказал Мишель, – тут нужен доктор».
Он сам вскочил на лошадь и поскакал в ближайший город. Ночью он вернулся с доктором. Тубала отнесли в его маленький домик в саду, и он вскоре умер. Перед смертью он пожелал видеть Ольгу. Он уже не мог говорить, когда Ольга пришла; одни губы его шевелились, и грудь изредка хрипела. Садовник, ходивший за ним во время болезни, сидел на крыльце и с некоторым удовлетворением рассматривал белые панталоны, обдумывая, придутся ли они на покойника.
Кроме Ольги, не было никого; она еще раз оглянулась вокруг, потом нагнулась к нему и поцеловала его в лоб, на котором уже выступил предсмертный холодный пот. Глаза его засветились, руки вытянулись, и блаженная улыбка показалась на его истощенном лице. Он умер с этой улыбкой.
Под подушкой его нашли желтую тетрадь со стихами и две пары дамских перчаток в изорванной бумаге. Ольга взяла к себе то и другое. Перчатки у нее целы; она надевала одну пару в день своей свадьбы. Тубала похоронили, пожалели и забыли. Земля не тяготила его.
Вскоре после того Ольга покинула родительский дом и стала женой Мишеля, который с гордостью привез ее сюда на четверке лошадей. Некоторое время Ольга была довольно счастлива. По крайней мере, все думали так, и она сама это думала. Как и все женщины, она воображала себе, что свет только и устроен для ее удовольствия; для нее и хороший стол, прекрасные платья, лошади и экипажи; она спокойно может лежать на оттоманке, курить и читать романы. «Мужья? Ведь они для того и тут, – думала она про себя, – чтобы заботиться о наших радостях, помогать нам приятно проводить время и вдобавок восхищаться нашей красотой и на коленях молиться на нас».
Так приблизительно день за днем текла ее жизнь; родились у нее и дети, которые много занимали ее, и в течение нескольких лет она считала себя счастливой. Она ведь не знала другого счастья; сердце ее было спокойно и мертво. Только иногда – но это редко случалось, – когда она предавалась поэзии, что-то шевелилось в ее душе, ее начинало мучить какое-то неясное желание, неопределенная жажда чего-то; непонятная ей тревога волновала ее кровь, и лихорадочный жар чувствовался даже в оконечностях ее пальцев. И все-таки все бы осталось по-прежнему, если б муж ее понял, что необходимо время от времени давать новую пищу ее тщеславию. Он этому не верил.
Она лукаво засмеялась и обратилась ко мне; веки ее задвигались, голос походил на голос доверчивого ребенка, и, несмотря на ее сомкнутые глаза, мне показалось, что она проницательно смотрит на меня, так что я невольно опустил глаза.
Ольга встала, медленно прошлась, как будто не касаясь пола, остановилась у открытого окна и обратилась лицом к луне. Тут она грациозно откинула голову, руки ее опустились; мягкий свет, благоухание, вся ночная гармония носились вокруг нее; легкий порыв ветра раздул ее волосы и остановился на белой легкой ткани, покрывавшей ее стан.
– Мне хотелось бы улететь, – сказала она после некоторого молчания таким тоном, как будто стыдилась своего страстного желания. – Улетал ли он?
– Я?
Она засмеялась, как дитя:
– Во сне, не иначе?
– Конечно, во сне.
– Итак, он испытал блаженное ощущение – летать в спокойном прозрачном воздухе; над нами несутся облака, внизу море и земля тонут в приятном сумраке. Мне хотелось бы улететь!
Она простерла свои руки, и широкие белые кружевные рукава ее заколыхались над ее плечами, как светлые крылья серафима.
В эту минуту самое невозможное показалось мне возможным. Я перестал размышлять.
– Отчего же ты не летишь? – спросил я ее.
– Я могла бы улететь, – с невыразимой тоской ответила она, – но Ольга не пускает меня.
Мне стало страшно.
– Вот по ту сторону леса, – вдруг живо вскричала Ольга, – пробирается по тропинке крестьянин и хочет расставить силки для черных дроздов, которых Ольга так любит. Он не слышит?
– Нет.
– Это слишком далеко, но это так.
– Будешь ли ты продолжать свой рассказ? – спросил я ее после некоторого молчания.
– Да. Мне приятно рассказывать ему. На душе становится легче. Я так хорошо читаю в его сердце, губы мои так и шевелятся и сами передают ему то, что видит душа.
– Как можешь ты, – спросил я, – рассказывать так связно и так обстоятельно и сообщать с таким вниманием мельчайшие подробности, каждое слово, каждый звук голоса, каждое движение и вместе с тем оставаться такой равнодушной, как будто и нет речи о тебе?
Ольга покачала головой. Улыбка пробежал по ее лицу.
– Ведь, в самом деле, тут не обо мне идет речь, – простодушно ответила она, – а об Ольге. Я вижу ее так же, как и других людей, и вижу все, о чем говорю, так, как будто оно происходит в эту минуту. Она не может понять меня. Пространство и время для меня не существуют; в моих глазах прошедшее и будущее то же, что и настоящее, и все разом представляется мне. Когда я смотрю на Ольгу, утопающую в подушках своей оттоманки с французским романом в руках, то я в то же время вижу, как кунья опушка ее кофточки приподнимается от ее дыхания, как золотисто-зеленая муха летает около ее головы, замечаю и паука, который с потолка подкарауливает муху.