практика стихийного рабочего движения без привнесения в нее революционной теории марксизма способна порождать у рабочих лишь тред-юнионистское сознание.
— Что ж, — согласился Варевцев, — в какой-то мере эта аналогия, по-видимому, правомерна. Кстати сказать, знаменитый русский врач и педагог Николай Иванович Пирогов характеризовал «ум простой, практический, народный» как «ищущий причину вблизи действия и факта»; между тем сущности и закономерности явлений, как известно, далеко не всегда на виду и часто остаются от практического ума скрытыми. Тут уж дело за наукой.
Кэт пробыла у Пересветовых до вечера. Константин Андреевич ее спросил:
— Про вашу родину газеты пишут, что в школах там до сих пор процветает порка. Надеюсь, вас, девушек, «добрые пастыри» не пороли?
— Пороть не пороли, а наказывали, — отвечала Кэт. — Запирали в классе одну после уроков, штрафовали. В первый день пребывания в пансионе я забыла в столовой ручную сумочку, ридикюль. Вернулась за ней, — надзирательница ее уже подобрала. И мне влепили штраф по числу вещей в сумочке: носовой платок, кошелек, гребенка, итого три пенса. Я удивилась и спросила: почему бы не взять с меня еще по пенсу с каждого пенса, который у меня в кошельке? За такую продерзость меня заперли в классе и назначили мне пятьдесят линий.
— Каких линий?
— Переписать в тетрадку без помарок и ошибок пятьдесят строк из библии. Я сделала помарку, меня заставили переписывать еще раз. Таким было мое первое знакомство с пансионом.
Копеечные (пенсовые) штрафы с воспитанниц на «благоустройство пансиона» шли, по словам Кэт, в карман директрисы. Среди воспитанниц устраивались «благотворительные базары»: каждой из них выдавалось в долг по нескольку пенсов на покупку конфет, булочек, пуговиц, ленточек и других мелочей с тем, чтобы от продажи этого «товара» подругам «капитал» был умножен, а «прибыль», после покрытия долга с процентами, оставалась торговке. Кто за неделю наторгует больше всех, тот получал в премию открытку с изображением «притчи о талантах».
— Вот так соревнование! Кого же из вас готовили, настоящих леди или мелких торговок? Или это одно и то же?
— Штрафовали за разговор в послеобеденные часы молчания, — продолжала рассказывать Кэт, — за разговоры двух подруг наедине, за хождение в ботинках, а не в туфлях по лестнице, за чтение Вальтера Скотта в воскресные дни, когда разрешалось читать только священные книги, и за другие нарушения правил. Разговоры подслушивались «префектами» — старшими ученицами для доклада надзирательнице и директрисе. Все это, словно в насмешку, именовалось «системой доверия». Там была милейшая девчурка Марго, маленькая, рыженькая, дочь трубочиста, плату за нее вносило общество «Добрый пастырь», за что ей по окончании школы предстояло поехать куда-нибудь в колониальную страну миссионершей, проповедницей «истинной веры» в среде туземцев. Марго так была напичкана всяким вздором, что всерьез боялась попасть в Африке на обод людоедам, и никак не могла поверить, что негры такие же люди, как и мы. На третий или четвертый день, когда мы с ней пригляделись друг к другу, я попросила ее мне объяснить, какие обязанности у префектов. Она огляделась, не подслушивают ли нас, и прошептала мне на ухо, что «префект обязан иметь длинные уши». Когда я потом по секрету рассказывала ей про советскую школу, она долго не верила, говорила, что я, «как Робин Гуд», сочиняю сказки: «И не штрафуют? И линий не пишут? И в дортуар не запирают? Этого не может быть». Мы с ней в баскетбол обыгрывали воспитанниц-аристократок, они нас возненавидели, а с ней не разговаривали, потому что дочь трубочиста.
— Ну, — сказал Пересветов, — слушаю вас, словно читаю Диккенса, воскресшего в двадцатом веке.
— Ты все же не подумай, — заметил Владимир, — что в Англии все школы такие. Там есть где и современное образование получить, буржуазное, конечно.
— Не сомневаюсь, но тем любопытнее, что до двадцатого века дожили там и «добрые пастыри» и розги.
Из рабочих записей Пересветова
«Перед окончательной правкой рукописи для перепечатки набело и сдачи в издательство я внимательно пересмотрел ее, главу за главой. Чувствую потребность как следует разобраться, что же в конце концов у меня получилось, и припомнить, как, в каком порядке я сооружал это громоздкое здание. Без этого я не спокоен, мне все чудится, что я где-нибудь по неопытности обязательно допустил какой-нибудь просчет. Поэтому устраиваю себе нечто вроде подготовки к предстоящему экзамену.
К тургеневскому способу предварительной конспективной разработки всего романа я не прибегал и вообще если намечал себе планы, то большей частью их нарушал или менял. Зато теперь, задним числом, составил конспект романа и даже вычертил наглядную диаграмму с оценкой глав по идейно-художественному качеству и по предполагаемой занимательности для читателя.
Писал я с большими перерывами, иногда во много лет (шутка ли, с 1915 года! Целое сорокалетие). В итоге и план, и сюжет вырастали у меня из жизненного материала постепенно, по мере написания. Так как повествование строилось на автобиографической канве, то часть происшествий выплывала сама собой, не требовалось их вымышлять, как и часть лиц-прототипов с их наружностями и характерами. Припоминались или вымышлялись встречи, разговоры. Ни писанием в хронологической последовательности действия, ни сроками работы себя не связывал, писал впрок, что «приспичит», чем в данный момент загорелся, — чему, вероятно, и обязан тем, что получалось у меня, кажется, правдиво и живо. Но, конечно, в какой-то степени дилетантски, — что меня, собственно, и беспокоит больше всего, когда оглядываюсь назад: так ли, спрашиваю себя, работают над романами профессиональные писатели?..
А впрочем, бог с ними. «Еже писах — писах».
Как я обычно приступал к написанию того или иного отрывка, сценки? Держа в уме общий замысел книги, искал для начала ту или иную правдивую подробность, припомнив ее или присочинив, не всегда представляя себе, к каким новым деталям или ходам это поведет, — они часто возникали для меня неожиданно. Можно, пожалуй, сказать, что на протяжении всей работы в целом я шел от образа к идее, а не наоборот, будучи уверен, что правдивое изображение жизни меня к дурным идеям не приведет, поскольку они мне чужды. Тут я, пожалуй, следовал за Тургеневым, отрицавшим свою тенденциозность при изображении Базарова и других лиц, писанных им «с натуры».
В результате первых удач с прототипами у меня сложилась уверенность (не знаю, насколько обоснованная), что раз я вижу человека, которого пишу, знаю его склонности, характер, то он у меня скажет и поступит так, как ему (и мне) будет нужно, в какую бы обстановку я его ни поместил. А обстановку, в свою очередь, старался выбирать (конечно, там, где