– Нет.
– Мы будем комнату прибирать и уроки делать.
– Нет.
Действительно, находиться в зале было тяжело – темнота, узкое пятно света на сцене, очень громкий, очень резкий звук, непривычное пение, вталкивающее тебя в напряженное состояние, хотелось все время цивилизовать певцов: сгладить голоса, «вычистить» интонацию и специфическую хрипоту– словом, все было против шерсти, все не давало спокойно смотреть на танцоров.
Но чем дольше шел спектакль, тем очевиднее становилось, что главное в мрачном таинстве – не танец. Кантаоры [7] вели действие, именно они были незримыми черными кукловодами, настолько большими по росту по сравнению с танцующими фигурками, что глаз их не замечал. Пожалуй, они даже не диктовали танцорам, они были «над» ними, сами по себе, как духи, как тени предков, которым известно все прошлое и будущее, и они просто говорят друг с другом, а ветер вечности несет в испанской ночи их слова, продувая и наполняя музыкой, а гитара – это проводник между небом и землей, между огромной вселенной и маленьким беспокойным человеком, который вот он, танцует, как на ладони, в своем упорном убеждении, что он центр мироздания. Взгляд прикован к танцору и следит за сложным ходом его игры, в то время пока кантаор выворачивает тебе кишки наружу. Когда спохватишься – поздно будет. (Как в подтверждение этой мысли, старик, сидевший рядом, половину действия вообще не смотрел на сцену, подперев голову рукой, слушал. Как я хотела знать, о чем они поют!)
И постепенно, привыкнув к темноте и звуку, переварив все непривычное, что свалилось на тебя, начинаешь понимать, что, при всей вторичности танцоров, они и музыканты – сообщающиеся сосуды, через которые прогоняются огромные потоки этой дикой, необузданной энергии, а уж кто совсем не нужен здесь – это ты, зритель. Это не они пришли сюда выступать за деньги, а мы попросились посмотреть на них, и позволено нам было, но только тихо. Хотелось вжаться в кресло и просидеть незамеченным – неужели не дадут расслабиться хоть на минутку, чтобы протянуть до конца? Но нет, только плотнее сжимаются кольца у горла, и накрывает плотным душным покрывалом состояние надрыва и неотвратимости чего-то страшного, стоящего за спиной. Дайте света! Дайте сладкоголосых песен, красивых гитарных переборов, дайте вздохнуть, отпустите уже душу на покаяние! Зачем я здесь?
Немолодые, сверхвиртуозные танцоры вытворяли ногами такое, что не всякому молодому профессионалу под силу. Захватывало дух, назвать это «дробями» не поворачивался язык, даже на детей произвело впечатление:
– Мам… а что это – дядя фокусы ногами показывает?
– Ну типа того, да.
– Тебе нравится? Очень тяжело, почему они музыку не поменяют?
– Нельзя, это самое настоящее фламенко, таким оно было раньше, другие исполнители меняют и делают приятным, но эти люди хотят танцевать то самое, настоящее.
– Зачем? Оно пугает.
– Чтобы мы знали, каким оно было раньше.
Но внутри меня давно уже вызрело, что где-то я видела подобное, и была уже эта кромешная темнота зала, отгородившая от мира и безжалостно оставившая наедине с собой; и ни единой улыбки на лицах; и ничего, кроме артистов и их гортанных трубных голосов; и это неприветливое дыхание архаики; и так же мало происходящее на сцене напоминало свой привычный стереотипно-попсовый вариант – на концерте ансамбля Дмитрия Покровского.
Они приезжали к нам в город выступать, я обзвонила семьи, которые водили ко мне детей на занятия, – приходите, вряд ли второй раз будет такая возможность. Я раньше не видела их живьем, но представляла, что это будет непростое зрелище, поэтому собрала всех детей на первый ряд и села за ними, чтобы цербером пресекать прыганье по рядам, но случилось невиданное: четырех – шестилетние дети, застыв и разинув рты, сидели, не сводя глаз со сцены. Тогда мы рискнули оставить их на второе отделение, на котором исполнялась сложная современная музыка. И это они прослушали на одном дыхании. До концерта мы успели напроситься на фрагмент их мастер-класса – водили на сцене хороводы и пытались петь гортанным звуком эти дикие и совершенно чуждые нам русские народные попевки, мы и повторить-то их толком не могли, и только одна маленькая новгородская девочка вдруг заголосила правильным звуком, а ведущая тихонечко показала мне на нее, мол, смотрите. Мы спросили девочку:
– Занималась ли?
– Нет.
– Слышала раньше?
– Нет.
– Но какая молодец, ты все правильно поешь.
– Так просто же! – удивилась она.
Ничего себе «просто», я даже приблизительно не могла воспроизвести этот звук.
И меня вдруг поразила эта параллель – два ансамбля, две похожие, но бесконечно далекие друг от друга планеты, два отголоска из далекого прошлого, две фольклорные лаборатории, которые ездят в экспедиции, живут деревенской жизнью месяцами на натуральном хозяйстве, собирают, архивируют, добывают уходящее, бережно, как величайшую ценность, хранят. У девушек из Покровского костюмы сшиты из тканей, подаренных старушками, которые сами соткали их для своего приданого, да так и не пригодилось, вернее, берегли на черный день. Достали из старых сундуков и отдали гостьям, а те с гордостью рассказывали нам об этом и могли объяснить каждый вышитый стежок на своих костюмах (да и костюмами их уже не назвать – музейные экспонаты). И половина книжки-программки концерта фламенко была занята под перечисление спонсоров и меценатов, на деньги которых существует компания, проводятся исследования, концерты, передается опыт молодым, собираются экспедиции, и это – фламенко, которое в
Испании существует не только как эстрада, а само по себе, каким оно было и наверняка будет, потому что живы люди, для которых это часть жизни. А наши?
Никому ж не нужны, кроме себя.
Спонсоры? Шутите.
Когда умер Дмитрий Покровский, единственный, кто протянул руку уникальному ансамблю, – личный друг, Юрий Любимов, который предоставил им место для репетиций, «порт приписки» – театр на Таганке. Так бы и развеялись они по миру, если бы не он.
Речь же не идет о том, чтобы петь, как они, а просто чтобы они – были. Как хранители, как реликт, как память нации. Это такая удача, что есть люди, которые делом жизни выбрали этот путь – строить мост, связывающий нас с прошлым. Они – наш откуп, они несут то, что нам в тягость. И позволить, чтобы они так и пропали, как неосторожно пролитая на землю вода? Такое непростительное расточительство? Такое отношение к национальной памяти присуще бездомным, которым нечего помнить. Что это – вечное сиротство? Не поэтому ли так порой хочется прицепиться к миражу, к золоту самоварному, схватиться за какие-то обрывки памяти, пошлые сувениры и знаки причастности к предкам в доказательство своего несиротства: вот мы! Мы есть! Но каждый раз рвется нить в малом, и брат идет на брата, и нет до нас предков, мы каждый раз первые и все начинаем сначала – вечный путь блудного сына, так и не нашедшего дорогу к дому.(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});