— Какой испанец?
— Да вот этот, сэр! — И говоривший подтолкнул испанца вперед. Генри словно очнулся от тяжкого сна.
— Что тебе надо? — спросил он грубо.
Испанец с трудом подавил ужас.
— Мне… У меня… мой патрон послал меня с поручением к некоему капитану Моргану, если ему будет благоугодно меня выслушать. Я парламентер, сеньор… а не лазутчик, как решили эти… эти господа.
— Какое у тебя поручение? — Голос Генри стал бесконечно усталым.
И парламентер приободрился.
— Меня прислал очень богатый человек, сеньор. У вас его жена.
— Его жена? У меня?
— Ее схватили здесь в городе, сеньор.
— Имя?
— Она зовется донья Исобель Эспиноса Вальдес и лос Габиланьес, сеньор. Простые люди привыкли называть ее Санта Роха.
Генри Морган долго смотрел на него и молчал.
— Да, она у меня, — сказал он наконец. — В темнице. Что угодно ее супругу?
— Он предлагает за нее выкуп, сеньор. У него есть причина желать, чтобы супруга к нему вернулась.
— Какой выкуп он предлагает?
— А какой хотели бы вы, ваша светлость?
— Двадцать тысяч дублонов, — быстро ответил Генри.
Парламентер даже пошатнулся.
— Двадцать ты… вьенте мил… — Он полностью произнес цифру на родном языке, чтобы осознать чудовищность этой суммы. — Видимо, ваша светлость, вам она нужна самому.
Генри Морган посмотрел на труп Кер-де-Гри.
— Нет, — сказал он. — Мне нужны деньги.
Парламентер почувствовал большое облегчение. Он уже готов был счесть этого великого человека великим дураком.
— Я сделаю все, что можно будет сделать, сеньор. Я вернусь к вам через четыре дня.
— Через три!
— Но если я не успею, сеньор?
— Если не успеешь, я увезу Красную Святую с собой и продаем ее на невольничьем рынке.
— Я приложу все усилия, сеньор.
— Будьте с ним обходительны! — приказал капитан. Чтобы никто пальцем его не тронул. Он привезет нам золото.
Они направились к дверям, но один обернулся и взглядом обласкал сокровища.
— Когда будет дележ, сэр?
— В Чагресе, болван! Или ты думал, что я разделю добычу сейчас?
— Но, сэр, нам бы хотелось подержать что — нибудь в руках… ну, почувствовать, что оно наше, сэр! Мы же вон как за него дрались!
— Убирайся вон! Никто ни монеты не получит, пока мы не вернемся к кораблям. Или ты думаешь, я хочу, чтобы вы выбросили свою долю здешним бабам? Пусть ее у вас отберут женщины Гоава.
Флибустьеры вышли из Приемного Зала, недовольно ворча.
VI
Они праздновали победу. В самый большой склад Панамы прикатили десятки бочек вина. Середину помещения очистили от тюков и ящиков, и там теперь началась буйная пляска. Туда пришло немало женщин — женщин, которые предались пиратам. Они кружились и прыгали под вопли флейт, словно их ноги ступали вовсе не по могиле Панамы. Они, милые экономистки, возвращали частицу утраченных богатств с помощью оружия, не столь быстрого, но столь же верного, как шпага.
В углу склада сидел Этот Бургундец со своим одноруким опекуном.
— Погляди, Эмиль, вон на ту! Как тебе ее бедра, а?
— Вижу, Антуан, ты очень любезен. Не думай, будто я не замечаю, как ты стараешься доставить мне удовольствие. Но я настолько глуп, что взыскую идеала даже в простом совокуплении. И тем доказываю себе, что я все еще художник, пусть более и не землевладелец.
— Но ты погляди, Эмиль! Что за пышная грудь! 190
— Нет, Антуан, я не замечаю тут ничего такого, что могло бы подвергнуть опасности мою розовую жемчужину. Пока она останется у меня.
— Право же, друг мой, ты теряешь вкус к красоте! Где тот взыскательный глаз, которого мы столь боялись, когда он всматривался в наши холсты?
— Глаз на месте, Антуан. Все еще на месте. Это твои подслеповатые буркалы видят нимф в пегих кобылах.
— Ну, тогда… Ну, тогда, Эмиль, раз уж ты упорно не хочешь прозреть, так, может быть, ты будешь столь любезен, что одолжишь мне свою розовую жемчужину… Благодарю тебя. Я не замедлю ее вернуть.
Посреди пола сидел Гриппе и хмуро пересчитывал пуговицы у себя на рукаве:
— … восемь… девять… А было десять! Какой — то прохвост украл мою пуговицу. Что за мир — вор на воре! Но с меня хватит. За эту пуговицу я убью ублюдка. Моя любимая пуговица! Раз, два, три…
А вокруг него бушевала пляска, и воздух вонзался в уши пронзительной мелодией флейт.
Капитан Сокинс жег пляшущих угрюмым взглядом. Он твердо верил, что танцы — кратчайший путь в ад. Рядом с ним капитан Зейглер печально следил, как пустеют винные бочки. Зейглер был известен под прозвищем «Морской Кабатчик». Он имел обыкновение после успешного плавания оставаться в море до тех пор, пока его команда не спускала всю свою долю добычи, попивая ром, который он продавал им. По слухам, был случай, когда у него на корабле вспыхнул бунт, потому что он три месяца ходил и ходил вокруг одного и того же острова. Но что ему было делать? У матросов еще не кончились деньги, а у него не кончился ром. И сейчас его угнетал вид пустеющих бочек, ибо возлияния не сопровождались мелодичным звоном монет, сыплющихся на стойку. В этом ему чудилось что-то противоестественное и зловещее.
Генри Морган сидел один в Приемном Зале. Визгливая музыка флейт едва доносилась туда. Весь день в зал входили небольшие компании его людей и пополняли кучу драгоценностями, выкопанными из земли или подцепленными железными крючьями в цистернах. Одна старуха проглотила алмаз, чтобы не расстаться с ним, но они покопались и нашли его.
Теперь в Приемном Зале сгустился сумрак. Весь день Генри Морган просидел в своем высоком кресле, и этот день преобразил его. Грезящие глаза, смотревшие за грань горизонта, обратились внутрь. Он глядел на себя — озадаченно глядел на Генри Моргана. Всю свою жизнь, в каждом своем предприятии, он с такой полнотой верил в поставленную перед собой цель, какова бы она ни была, что ни о чем другом не задумывался. Но в этот день он обратил взгляд на себя, на Генри Моргана, и сейчас в сером сумраке это зрелище ставило его в тупик. Генри Морган не казался достойным славы, он вообще не казался чем — то стоящим внимания. Те желания, те честолюбивые стремления, за которыми он с лаем гнался через весь мир, точно гончая по следу, оказались жалкими и ничтожными, когда он заглянул в себя. И в Приемном Зале это недоумение окутывало его вместе с сумраком.
В полутьме к его креслу прокралась сморщенная старая дуэнья и встала перед ним. Ее голос был, как шелест сминаемой бумаги.
— Моя госпожа желает поговорить с вами, — сказала она.
Генри встал и тяжелой походкой побрел за ней к тюрьме.
Перед святым образом на стене горела свеча. Мадонна была толстой испанской крестьянкой, которая с печальным недоумением взирала на дряблого младенца у себя на коленях. Священник, изобразивший ее на картине, пытался придать ей благоговейный вид, но он толком не знал, что такое благоговение. Однако ему удалось написать недурной портрет своей любовницы и ее ребенка. И получил он за этот портрет четыре реала.