Василиса видела этих людей так ясно, словно смотрела слайды. На самом деле она давно спала. Мыслительный аппарат Отто Штрауса работал с легким ритмичным пощелкиванием. Врач, заглянув в палату, заметила, что она слегка дергается, как будто икает во сне.
* * *
Григорьев больше не мог сидеть в подвале. Ему не хватало воздуха. Он боялся, что опять станет дурно.
– Генрих, давайте выйдем, поужинаем где-нибудь, – предложил он.
– Охотно, охотно, Андрей. Тут неподалеку чудесный итальянский ресторанчик. Там подают лучшее во Франкфурте карпаччо из лосося, неплохо готовят салаты и телятину гриль. Пойдемте. Нам обоим надо подышать и подкрепиться.
Рейч долго, тщательно запирал все свои замки, проверял сигнализацию. Наконец они оказались на улице.
Глотнув прохладного вечернего воздуха, увидев дома, огни, людей, нарядную набережную, Григорьев почувствовал себя так, словно вернулся из склепа, с того света.
Итальянский ресторан оказался в десяти минутах ходьбы, прямо на набережной. Несколько столиков стояли на открытой веранде, под полосатым тентом. Все они были заняты, и пришлось ждать еще минут двадцать. Все это время Рейч молчал и смотрел на разноцветные зигзаги огней, танцующие в черной воде Майна. В глазах его застыло какое-то новое, детское, мечтательно-спокойное выражение.
«Долго еще он будет морочить мне голову? – лениво подумал Григорьев, покосившись на мягкий профиль старика. – Интересно, зачем ему это нужно?»
Он закурил, проводил взглядом маленький, ярко освещенный прогулочный катер.
«Впрочем, я лукавлю. Я просто устал и хочу спать. Я отлично понимаю, зачем он все это мне рассказывает. Ему надо выговориться. Это естественная потребность. А я с ледяной профессиональной подозрительностью все пытаюсь нащупать какой-то подвох, хитрость. На самом деле мне тяжело, больно его слушать. Есть вещи, о которых лучше не знать. Знание ничего не меняет. Каждый отдельный человек способен иногда учиться – если не на чужих, то хотя бы на своих собственных ошибках, но толпа – нет. Толпа умеет только чувствовать, и чувства ее истеричны, неглубоки. Германский фашизм созрел на почве национального унижения. Когда общество унижено, появляется национальная спесь. Но если ее изжили в пафосном трепе, в пустых обещаниях политиков, в митингах и ток-шоу, разжевали и выплюнули, то есть способ компенсации – спесь демократическая. Это тоже отличная почва для новой диктатуры».
– Андрей, вы тактично зеваете и пытаетесь определить, как долго еще я собираюсь изводить вас своими устными мемуарами.
Григорьев вздрогнул.
– Простите, Генрих. Вы что, умеете читать мысли?
– Нет. Просто на вашем месте я бы думал сейчас именно об этом. У вас ангельское терпение. Столик освободился, мы можем сесть.
Рейч заказал себе карпаччо, мясо гриль, большой зеленый салат.
– Не знаю, справлюсь ли. Но отказать себе не могу. Целый день ничего не ел.
Григорьев совсем не был голоден. Он хотел спать. Он заказал себе салат и карпаччо, лишь поддавшись уговорам Рейча. Официант ушел. Столик стоял на отшибе, и говорить можно было вполне спокойно, не привлекая внимания.
– Теперь вам известно, откуда я взялся и почему меня зовут Генрих Рейч. Тридцать три года назад это сочетание весьма заинтересовало одного старого профессора американца. Мы встретились в Амстердаме, на открытии выставки скандального художника авангардиста. Он использовал в своих композициях обработанные особым способом части трупов. Сейчас этим уже никого не удивишь, но в те годы вызвало довольно бурную реакцию. Впрочем, не важно. После пресс-конференции ко мне подошел высокий прямой старик. Представился американцем, заговорил на отличном, немного старомодном немецком. Сказал, что приехал из Вашингтона, что зовут его Джон Медисен. Мы беседовали о современном искусстве. Я всегда любил поболтать, особенно с новыми людьми. Старик произвел на меня двоякое впечатление. С одной стороны, с ним было удивительно легко. Через несколько минут мне стало казаться, что мы знакомы давно, что он знает меня с детства. Но я не мог избавиться от тяжелого странного чувства. Этот Медисен был не совсем натуральный, какой-то неживой, словно собранный из отдельных частей. Он напоминал экспонат выставки, на которой мы встретились. Приглядевшись, я понял, что лицо его изменено пластической операцией. Знаете, чуть сильнее, чем нужно, натянута кожа, едва заметные шрамы, слишком скупая фальшивая мимика. Он заметил вскользь, что во время войны получил сильные ожоги и пришлось полностью восстанавливать лицо. Мы долго разговаривали, обменялись визитными карточками. На прощанье он пожал мне руку и назвал меня Гейни. Когда он произнес это имя, он вскинул подбородок, посмотрел на меня как бы издалека, щурясь, и его большой острый кадык быстро двинулся, вверх, вниз. Меня вспышкой пронзило воспоминание, очень далекое, детское.
Рейч тряхнул головой и замолчал. Принесли еду. Он занялся салатом, жевал, прикрыв глаза, комментировал соусы, оттенки вкусов разных салатных листьев. Потом, без всякого перехода, продолжил:
– Позже я попытался кое-что узнать о нем. Не узнал ничего. У меня было достаточно знакомых американцев, в самых разных кругах. Никто никогда не слышал о таком профессоре. Я забыл о нем, но примерно через год он появился опять. Просто позвонил мне домой рано утром и пригласил пообедать. Опять было это – «Гейни», вздернутый подбородок, кадык. Мы сидели в ресторане. Он стал спрашивать меня о моих родителях. Я выдал ему обычную свою легенду: погибли во время войны, был маленький, ничего не помню. Он улыбнулся и спросил, нет ли у меня на руке татуировки, двойной молнии. Она была, но я ее вывел. Остался шрам. Я сказал: нет, и не было. Он извинился, взял мою руку, закатал рукав. И вот, когда он прикоснулся ко мне, опять случилась мгновенная вспышка дежа вю. В сорок четвертом году мне исполнилось десять. Как способный и отлично развитый физически питомец «лебенсборн», я был переведен в закрытое учебное заведение «Адольф Гитлер», где проходила начальную подготовку будущая элита СС. Я сдал экзамены и стал «пимпф». Так назывались дети от десяти до четырнадцати, члены «юнг-фольк», младшей группы «Гитлерюгенд». Торжественное посвящение проходило двадцатого апреля, в день рождения Гитлера. Накануне нас приехал поздравить Гиммлер. С ним вместе, конечно, Штраус. Доктор узнал меня, сказал, что помнит младенцем, назвал Гейни. Так же он называл Гиммлера. У доктора были интересные уши. Маленькие, плотно прижатые, стеклянно-тонкие. Верхние хрящи не круглые, как у всех людей, а заостренные, и мочек почти нет, как будто их аккуратно отсекли ножницами. Ни у кого я не видел таких ушей.
Рейч опять замолчал. Пришел официант убрать тарелки. Григорьев удивился, заметив, что, рассказывая, Генрих умудрился незаметно съесть весь салат и огромный кусок мяса. Андрей Евгеньевич заказал два кофе. Официант ушел. Рейч на несколько минут провалился в свое молчание и вдруг глухо, как из колодца, произнес:
– Наверное, не я, тогдашний, взрослый, образца семьдесят первого года, матерый репортер, тайный сотрудник трех разведок, авантюрист и провокатор, а маленький сирота, мальчик «пимпф», решился назвать его по имени: Отто Штраус. Он не испугался, наоборот, обрадовался. Сказал, что не упускал меня из виду все эти годы, что я был самым интересным экземпляром из всех детей «лебенсборн», за которыми он наблюдал с рождения. Спросил, не хочу ли я встретиться со своими братьями и сестрами. Он может это устроить. Ему известны имена и адреса сотни самых лучших. Я сказал: нет. Он не стал спрашивать, почему. Кивнул, положил на стол деньги, ровно половину суммы, на которую мы поели, и ушел, оставив меня наедине с тихой томительной паникой еще на целый год.
– Вы могли сообщить о нем. Он военный преступник, приговоренный Нюрнбергским судом к повешенью. И не было бы никакой паники, – осторожно заметил Григорьев.
– Знаете, – улыбнулся Рейч, – я так и сделал. Из всех известных мне спецслужб я выбрал самую эффективную: израильскую. Меня поблагодарили за помощь и объяснили, что я обознался. Генерал Отто Штраус действительно считался пропавшим и входил в известный список доктора Визенталя, охотника за нацистскими преступниками. Но сегодня точно установлено, что он погиб в сорок пятом году, в Берлине. Останки его обнаружены недавно, при ремонтных работах в берлинском метро. Они идентифицированы. Человек, который выдает себя за него, скорее всего, сумасшедший, ибо настоящий Отто Штраус, будь он правда жив, вел бы себя крайне осторожно. Позже они прислали мне письмо, в котором еще раз подтвердили мою ошибку и сообщили, что тщательно проверили мою информацию. Никакого профессора Джона Медисена с прозрачными ушами не существует.
– Вы сказали, он дал вам визитную карточку, – напомнил Григорьев.
– На ней было только имя. И еще – профессор, доктор медицины, доктор философии. Не оказалось даже его отпечатков пальцев, хотя карточку он доставал из кармана голой рукой. Только мои отпечатки, понимаете, только мои.