34
Три месяца Дуля жила дома. Профессор Вернер была права, когда сказала: что вспомнит, то будет с ней. Оказавшись в своей квартире, Дуля мгновенно вспомнила все. Она осторожно ходила по комнате, подходила к кухонной раковине и что-то мыла. Однажды полезла в шкафчик с крупами. Затаив дыхание, я подсматривал, притворяясь, что ищу книгу на книжной полке. Дуля достала гречку, подходящую кастрюлю и сварила кашу. Эту кашу мы съели на завтрак. Я не показал удивления или радости — Дуле не приходило в голову, что тут есть, чему радоваться и удивляться.
Она была все той же. И прежде была неловкой и, сознавая свою неуклюжесть, замедляла движения, точно сомнамбула. И прежде боялась что-нибудь разбить. Никогда не доверяла хрупким вещам и радовалась, когда кто-нибудь разбивал стеклянную вазу: слава богу, не она, теперь одной опасностью меньше. Всегда назидательно говорила: «Меня никогда нельзя торопить». Всегда оттягивала любые решения — что купить, куда пойти или не пойти решала в последнюю минуту, как в последнюю минуту переходила улицу или обходила лужу. Однако неприятную неизбежную работу делала сразу — не оставляла после еды грязной посуды или неубранного стола. Упрощала жизнь по раз навсегда найденному принципу: решения принимать, чем позднее, работу делать сразу. Никогда не могла терпеть обсуждений. Никогда не выясняла отношения. Не знала сомнений. Не помню, чтобы ее тянуло в компании, к развлечениям, даже к телевизору. Освободившись от дел, предпочитала поспать. Словно бы с детства знала, что когда-нибудь ей придется жить почти без разума, и готовилась к этому.
Но хаос неумолимо вползал. Мы сидели за столом, ели, разговаривали, а руки ее в это время совершали странные и бессмысленные действия. Если она видела на столе перед собой два предмета, из которых один можно было вставить в другой, она обязательно это делала, вставляя грязный стакан в сахарницу или грязную вилку в стакан с соком. Переливала воду и сок из чашки в любой сосуд, куда можно было налить. Деловито засовывала мусор в продукты, а продукты — в мусор. От неожиданности я иногда вскрикивал:
— Что ты творишь?
Она осознавала ошибку, прекращала действие и спокойно отвечала:
— Не нервничай, все нормально.
Неспособность концентрировать внимание не давала оформиться ни одному интересу. Искала какое-нибудь занятие, не понимая, что все они стали ей недоступны. Что-то начинала, тут же уставала, бросала работу, шла в спальню и тихонько ложилась на кровать.
К вечеру, когда спадала жара, мы шли гулять по окрестным улочкам со вздыбленными тротуарами, забитыми припаркованными машинами. Район построили, когда в страну хлынули беженцы из Марокко, всем давали по пять соток с одинаковыми бетонными жилыми коробками. Эти коробки многие перестроили в двухэтажные виллы, разбили газоны и цветники во дворах, поставили на газонах пластиковые столики с креслами. Но некоторые дома остались нетронутыми, опустели и разрушились от времени, заросли олеандром и диким виноградом, спрятались в тени вымахавших и состарившихся кипарисов, гранатов, манго или акаций. На сгнивших подоконниках, верандах и просто кучами у разрушенных заборов валялись ветошь, домашний мусор, старая одежда и обувь вперемешку с перегнившей листвой и плодами. Эти дома почему-то привлекали ее особенно. У нее возникали галлюцинации, она видела среди развалин людей и здоровалась с ними.
В середине мая, через полтора месяца после ее возвращения из «Мальбена», я впервые решился включить телевизор. Для этого очень осторожно выбрал старый советский фильм о войне, который мы уже видели. Полчаса Дуля смотрела с интересом, потом устала и ушла в кровать. Но начало было положено — на следующий день посмотрела второй старый фильм почти целиком, еще через день — всю программу Малахова, а через месяц вовсю смотрела телешоу и фильмы, предпочитая документальные и шарахаясь от стремительных, утомляющих глаза и мозг американских боевиков. К тому времени уже взахлеб читала. На полках нашлась с большими буквами «Как закалялась сталь», Дуля перечла роман, не отрываясь, и попросила «Петербургские повести» Гоголя.
Неспособная к быстрым реакциям и сложным ситуациям американских фильмов, она по-прежнему была чуткой к фальши. Простые латиноамериканские сериалы, например, ее нервировали, а игру Янковского в «Крейцеровой Сонате», где жест и интонация говорили больше, чем слова, могла оценить во всей полноте, со всеми оттенками, которые вряд ли способны были воспринять те, кто считал, что ей место в отделении несамостоятельных и слабоумных.
Действовал какой-то закон душевного гомеостаза, вроде того физического, который сохраняет постоянной температуру и состав тела. Я и не заметил, как это случилось: ограничив сферу интересов, Дуля создала условия, в которых оставалась прежней Дулей. Так при военном поражении главнокомандующий отдает войскам приказ отступить и занять те позиции, которые еще можно оборонять. Моя жизнь рядом с ней почти не изменилась — что за важность убрать квартиру, приготовить еду. Главное не это. Рядом с ней я знал, как мне жить. Поразительно, но так когда-то было и с моими рукописями. Дуля читала их первая, и если ей что-нибудь не нравилось, я переделывал. Она не могла сказать, что именно ей не нравится, я сам обнаруживал в этом месте ложь. Ложь могла заключаться в претензии на силу там, где был слаб, на неуязвимость, где был раним, на иронию, где был растроган, на легкость, где был неуклюж, — все претензии воспринимались ею, как признаки землетрясения, она не могла читать дальше. Другим авторам она прощала больше, чем мне. Их она не знала и потому, изначально доброжелательная и доверчивая, не всегда видела ложь, а меня знала лучше, чем я сам себя знал. Только у нее я мог узнать, какой я есть. Но ведь во мне много чего было намешано, как же она узнавала, где я такой, какой есть, а где не такой? Думаю, дело было в ее неспособности отделять оттенки от главного, в целостном восприятии. Для нее не было второстепенного.
Гуляя по окрестным улочкам, мы забредали все дальше и дальше, доходили до новеньких кварталов в голландском стиле, сразу за кварталами начинался старый эвкалиптовый парк, высокий и сквозной, нагретый за день, источающий тонкий дух целебной смолы. У входа в парк стояла скамейка. Мы отдыхали на ней. Дуля собиралась с силами, прежде чем отправиться в обратный путь, и я забывал совершенно, что она не такая, как прежде.
35
В молодости пойти в кино без Дули было для меня почти то же, что изменить ей. В поселке Тракторного в кино ходили только семьями, как в церковь. И перед телевизором мы теперь сидели вместе. Мы оба любили старые фильмы про войну, молоденьких необстрелянных солдат и девушек, босых летом и в телогрейках зимой. Когда такой начинался, Дуля перед телевизором кричала:
— Иди! Начинается!
В девять вечера по русскоязычному израильскому каналу показывали новости. И вдруг в одном из выпусков я услышал:
— …американский ученый Лейтен совершил открытие, сравнив черепа неандертальцев и homo sapiens. Оказалось, что опускание гортани у homo sapiens происходило 70-80 тысячелетий назад, за несколько десятков тысяч лет до возникновения разума. Открытие поставило исследователей в тупик.
Я, что называется, подскочил: какой тупик? А Поршнев?!
Неужели и идея Поршнева, как идея Валлона, осталась незамеченной, растаяла в воздухе, не оставив следа?
Потом попалась статья в русскоязычной еженедельной газете. Я покупал эту газету для Дули — свадьбы и разводы звезд, интервью, гороскопы, советы сексологов, рассуждения психологов, не отличающиеся по языку от астрологических прогнозов. Четыре страницы о мистических феноменах. И курьезы, житейские, судебные и научные. Уж эта газета печатала только то, что гарантировало ей читательский интерес. И вот среди научных сенсаций оказалась статья о все тех же американских археологах. Лейтен не упоминался, но речь шла об удлиненных гортанях: установлен подлинный возраст человека разумного. Развить гортань могла только членораздельная речь. Значит, миллионы лет назад (видимо, редакторы не подсчитали количество нулей в числе) у людей уже существовал язык общения. Следовательно, существовал разум. Следовательно, инопланетяне явились на землю, оставили на ней наших предков и улетели назад.
Я не знал, что думать. Пытался понять, что происходит. Я всю жизнь благоговел перед наукой. На что еще было надеяться умненькому мальчику в послевоенном рабочем поселке, если не на нее? Но что с ней случилось? Ведь это не Локтев, никому не неизвестный писатель. Поршнев и Валлон были учеными с мировыми именами. Почему наука все время проходила мимо ошеломлявших меня идей?
Или их опровергли? Но опровергнуть их нельзя так же, как нельзя доказать: никто никогда уже не узнает, что происходило семьдесят тысяч лет назад, можно лишь предполагать на основании некоторых косвенных данных. Мне кажется вполне достаточным соображение, что если предки человека жили в ритуальных иерархиях, то их внутривидовая агрессивность по Конраду Лоренцу должна была принимать форму стремления к доминированию, это положение дел сохраняется и по сей день, и поскольку стремление к доминированию осуществляется теми же способами, что любой другой вид агрессивности (петухи клюют, собаки кусают), то по нашему сегодняшнему стремлению кричать и говорить мы можем судить о предках человека. Возможно, я неправ. То есть Поршнев не прав. Но ведь уважаемый профессор просто никогда не слышал о Поршневе, уже сравнивавшим скелеты и гортани.