Потому-то и побежал Немой за конем лишь для виду, чтобы выказать свою преданность Воеводе, но вскоре отстал и, считая преследование начисто безнадежным, возвратился назад, хмуро прошел ворота, вяло направился через двор к Мостовику, который все еще стоял на возвышении, все видел, не проявил внешне своего отношения к поведению Немого, но мысленно без устали повторял: "Лепо, лепо".
А Немой пошел к Светляне и целый день не отходил от дочери, вместе с ней обедал, Светляна пыталась о чем-то рассказать отцу, прерывая свое повествование коротким плачем, а он, как это ни покажется странным, улыбался, облегченно и свободно. Никто не смог бы назвать причину этого смеха.
Никогда еще мостищане не были свидетелями таких событий на воеводском дворе, намного меньшие провинности влекли за собой тяжелые, безжалостные наказания, на долю Мостища выпадало всего только покорно ожидать судов таинственных, коротких и беспощадных, прежде всего, конечно, страдали родичи тех, кто провинился, - следовательно, тяжелая рука Воеводы неминуемо должна была упасть на сестер Лепетуньи: Первицу, жену пастуха Шьо, а потом и на Мытничиху, несмотря на ее высокое положение, - за сестрами пошли бы и их мужья, прежде всего, из-за своего слишком длинного языка, - пастух Шьо, а потом и сам Мытник, которого для начала, наверно, уберут с моста, потом отнимут у него все кладовые, там... все произойдет по обычаю, о котором страшно даже подумать.
Но проходили дни за днями, а Воевода затаенно молчал.
Никто не был задет, никто не был наказан. Мытник и Мытничиха каждый день ходили на трапезу к Мостовику и молча насыщались у него за столом. Шьо гонял своих коров по плавням, а Первица носила ему еду и все выглядывала сестру свою и племянника, ибо не могла поверить, что они погибли, - ведь никто же не видел их мертвыми, видели мертвым лишь Положая, когда Немой пронес его тело через все Мостише средь бела дня, наверное нарочно показывая всем людям, чтобы знали, а может, и не только ради этого, но и для еще большего возбуждения злости и ненависти к Воеводе сделал это Немой.
- Шьо! - кричал своей жене привыкший к свободе в плавнях пастух. Насмотрелись на своего Воеводу? Дождались добра от него?
Кричал так, будто он сам не был подданным Мостовика и не терпел от него точно так же, как и все остальные.
Объяснять поведение Воеводы никто не брался. Объяснить можно только известное всем, открытое, когда же перед тобой загадочность, таинственность, можно сказать, постоянно угрожающая, то невольно может растеряться самый отважный человек. Правда, там, где отсутствует точное объяснение, возникают предположения, и чем больше людей, тем больше предположений, попросту говоря - пересудов, догадок, бесплодных попыток придать непостижимому явлению или характеру черты желанные и буднично-жизненные.
Так было и с мостищанами.
Одни говорили, что Воевода просто состарился и не то чтобы стал мягче, а просто обессилел от постоянной твердости и жестокости, ибо даже высшие силы устают чинить добро и зло, а человек и тем более, даже в том случае, если он и принадлежит к незаурядным явлениям. Другие считали, что Мостовик притаился, как хищный зверь перед прыжком. Эти охотно разделяли мысль Стрижака, которую он выразил в одной из притч о святом Николае. Дескать, привели мужи к Николаю связанного, одержимого бесами пастуха Павла (или же Козьму, Зенона, Кирьяна, Мемриса, - имена здесь на имели значения). Николай и говорит: "Развяжите". А мужи отвечают: "Побежит, и никто не поймает". И речет им святой Николай: "Господь длинные руки имеет".
Ну, а если Воевода не может иметь таких длинных рук, как господь, то в случае необходимости бог сумеет их удлинить. Простому человеку - нет, а Воеводе удлинит.
Были и такие, которые объясняли все это той передрягой, которая не прекращалась в последние годы вокруг Киева. Началось внезапно и беспричинно, как всегда начиналось. Десять лет после смерти Всеволода Чермного, просидел на Киевском столе Владимир, сын Рюрика Ростиславовича, сидел спокойно, особенно если сравнить с теми временами, когда его отцу Рюрику Ростиславовичу приходилось метаться туда и сюда, множество раз терять Киев, прятаться в далеком Овруче, снова брать стольный город то хитростью, то коварством, а то и на щит, вести жизнь тревожную, переменчивую, неустойчивую, быть может чтобы восполнить неустойчивость своего положения, каждую свободную минуту, каждую передышку использовал для сооружений из камня, возводил церкви, монастыри, дворцы и дома каменные, еще и придирался, бывало, к Воеводе Мостовику, почему у него одно лишь дерево, и угрожал прогнать из Мостища, - быть может, и прогнал бы, если бы у него было для этого время, быть может, еще и каменный мост через Днепр сумел бы соорудить, но князья черниговские не давали ему свободно дышать; Владимир же, сын Рюрика, сев в Киеве, не думал о каких-то переменах вокруг, ничем не увлекался, унаследовал от отца лишь воинственность духа, но как-то и воевать ему не приходилось почти целых десять лет, потому что выпали они на то время, когда укреплялись Суздаль, Ростов, Владимир, когда залесские князья делили вотчины между собой, украшали свои города, строили церкви, ходили походами, то на немцев под Юрьев, то на литву, то на мордву, защищая от набегов земли собственные.
Самый старший из Ольговичей Михаил Черниговский, князь чадолюбивый и тщеславный, не обладая силой для соперничества за Киев, как это делали его предшественники, захотел добыть под свою руку Новгород, пошел супротив князя Ярослава Всеволодовича, посадил в Новгороде своего сына Ростислава, однако новгородцы вскоре прогнали молодого князя, потому что не смог он накормить люд, неурожайное лето принесло страшный голод во все земли, кроме самого Киева, князь же новгородский не сумел призвать купцов с хлебом, поэтому и сказано ему было: "Уходи от нас, а мы сами себе князя добудем".
Так Ярослав Всеволодович снова сел в Новгороде прочно. Ходил на немцев и литву, шел на Чернигов, чтобы отплатить Михаилу, но от Можайска повернул назад, предав огню и ограблению все городки и села на пути своем.
Не было между князьями ни мира, ни согласия, брат шел на брата, сын выступал против отца, усобицы разъединяли, разрывали землю, брат брату говорил: "Мое!" - а тот кричал: "Нет, мое!" Ослепленные крамолами, не различали, где важные дела, а где мелкие, малое называли великим и начинали ради него не только усобицы, но и битвы, даже угроза для всех со стороны врагов не объединяла в те времена князей, как это показал когда-то поход Игоря против половцев или же битва с татарами на Калке; если же и сговаривались между собой несколько князей, то не ради целей высоких, а в надежде на большую добычу - для захвата вотчины соседа или ограбления богатого города. Ну, а уж когда речь шла о Киеве, который всегда считался самым лакомым куском для всех, начиная еще с сыновей Святослава и Владимира, то здесь господствовал даже неписаный и очень уж злой обычай: выступать супротив Киева беспричинно, внезапно и не поодиночке, а только сговорившись, сообща.
Так и вышло, что, пока князья были заняты хлопотами в своих землях и соседних вотчинах, до Киева руки как-то ни у кого не доходили, вот так и выпало десять лет спокойной жизни киевскому князю Владимиру Рюриковичу, а когда спокойно в Киеве - спокойно и в Мостище. Именно в эти годы пришли к мосту и Стрижак, и Немой с девочкой, вырастали дети, напивался до одури и разглагольствовал про святого Николая-чудотворца Стрижак, постепенно обалдевала от тоски половчанка, сходились и расходились Лепетунья с Немым, открывалось первое в Мостище обучение на воеводском дворе, вынашивал Шморгайлик свою злость и зависть, а Положай изо всех сил скрывал хитрость свою, все шло, как и надлежит, до тех пор, пока не стряслась беда, пока не полетело все вверх тормашками, начавшись в таинственных глубинах воеводского дома, вырвавшись за пределы Мостища, принеся смерти видимые и еще неизвестные, и тревогу, и неопределенность, и ожидание гнева и всяческих наказаний от беспощадного Мостовика.
Но началось все на несколько лет ранее, и не в Мостище, а вокруг Киева, как начиналось почти всегда с тех пор, как вознесся на живописных днепровских холмах этот великий древнеславянский город.
Началось снова с Михаила Черниговского, который после неудач в Новгороде не отказался от намерений определить куда-нибудь своего младшего сына Ростислава. Старший его сын Роман уже сидел в Брянске, дочь Феодулию просватали за суздальского боярина Мину Ивановича, потомка варяга Шимона, известного благотворителя Печерской обители, но покуда Феодулия добиралась до Суздаля, Мина умер, тогда княжна, усматривая в этом высшее знамение сберечь непорочность, вступила в монастырь "Возложение ризы Богоматери", приняв имя Евфросиньи. Пока дочь в постах утихомиривала страсти свои, святостью своей удостоившись даже избрания игуменьей монастыря, отделяла вдов от девиц в монастыре, чтобы не было соблазнов даже в словах, отец ее, хотя внешне тоже старался казаться углубленным лишь в дела небесные, на самом деле днем и ночью думал о делах земных и весьма далеких не то что от греха, но и от обычной честности. Быть может, бурлила в нем кровь Ольговичей, князей черниговских, которые из рода в род считали себя обделенными, обиженными, униженными в сравнении с Мономаховичами, которые прочно оседлали Киевский стол, а потом еще и пробрались со своим родом в Залесье и укрепились там необычайно, так что единичные прорывы Ольговичей на Киевский стол или в какую-нибудь менее значительную вотчину воспринимались как явление временное. А может, все объяснялось влиянием воеводы Федора, любимца Михаила, человека, преданного богу, рьяного христианина, умевшего сочетать в себе веру в небесное с ненасытной жаждой власти земной, с какой-то прямо-таки одержимостью властью, и уж тут боярин Федор выступал как бы не во имя господне, а подталкиваемый под ребро всеми бесами и не давал князю Михаилу хотя бы год спокойно посидеть в Чернигове, подначивая его на новые и новые стычки и наскоки.