Но наши гитары и наши песни были слишком слабым оружием в этой неравной борьбе.
Первой сдалась Терезина: она разразилась рыданиями, увидев, как в деревне Кошкино дети играли в мяч головой знаменитого атамана Пройкина. Что до Уголини, то он невольно помянул Господа Иисуса Христа, добавив новый персонаж в commedia dell’arte. Тогда отец приказал ему достать костюмы из сундука. Терезина, одетая Коломбиной, отец — Капитаном, Уголини — Бригеллой, а я, Фоско Дзага, — Арлекином, — три дня мы колесили по азиатской степи. Действительность нам теперь казалась более жестокой, чем все кровавые легенды, зародившиеся здесь. То была робкая, но все же довольно смелая попытка передового отряда венецианского карнавала открыть путь на Восток, предприятие еще более дерзкое, чем авантюра Марко Поло, и я нисколько не стыжусь наших песен, наших гитар и наших кривляний перед виселицей, ибо человеческое достоинство выучилось смеяться там, где его столько раз заставляли плакать.
Нам случалось встречать в пути некоторых предводителей восстания, плененных армией генерала Михельсона: их перевозили на телегах в деревянных клетках прикованными цепью, один конец которой за кольцо был продет в нос пленника. Никогда мы так не гордились своим званием детей карнавала, как теперь, лицом к лицу с подобным зверством. Наше достоинство скоморохов было задето, ибо это недостойное зрелище ставило под сомнение доверие и уважение, которое мы испытывали к нашей публике. Так мы встретили близ Тверска одного из ближайших сподвижников Пугачева, предводителя казаков Петуха, с кольцом в носу. Поведение моего отца, поклонника Эразма, стоило нам объяснений с офицером охраны. Отец, конечно, не был понят, но я, его сын, сохранил к нему за этот поступок бесконечную признательность, ибо им Джузеппе Дзага объявил, что он избрал новую публику, и ясно показал, в каких сердцах и в каких утробах племя Дзага отныне будет черпать вдохновение.
Отец остановил нашу карету, спустился и прошел вокруг повозки, которая перевозила под рогожей весь наш реквизит. Затем он вернулся к клетке бунтовщика. Место, где кольцо пронзало его нос, загноилось, и эта рана, расположенная так близко к мозгу, должна была причинять ему ужасные страдания. Отец улыбнулся казаку, отступил на шаг и продемонстрировал ему свои пустые ладони, как это проделывают на сцене все иллюзионисты. В следующее мгновенье из его рук выпорхнул и взлетел в небо белый голубь, за ним последовал еще один, за ним — еще.
На искаженном лице казака появилось выражение безграничного удивления, и потом — он улыбнулся отцу. То была улыбка сообщника. Он понял.
Офицер сопровождения сделал нам строгий выговор, но было уже слишком поздно, будущее уже было провозглашено.
Чтобы избежать немилости генерала Мансурова, в чьи обязанности входила «очистка» деревень, крестьяне располагали на заборах, окружавших их избы, отрубленные головы бунтовщиков. Они их подбирали или отрубали сами у повешенных: то был едва ли не единственный урожай, собранный во всей округе. Изгороди, украшенные таким образом, должны были свидетельствовать о лояльности к короне. Большинство казачьих поселений последовало за Пугачевым, другие дрожали за свои шкуры, и ни для кого не было секретом, что эти бедняки при приближении регулярных войск стремились любыми средствами раздобыть головы. Офицер Вольского полка, составивший нам компанию за обедом, рассказывал, смеясь, что он видел настоящие рынки голов в слободах, куда их свозили с полей и сбрасывали на землю, между свиньями, овцами и лошадьми.
Я счел бы себя неискренним, если бы не признался, что зрелище этих мертвых лиц, украсивших изгороди, стало для меня много позже источником вдохновения, из которого я извлек эффекты, благосклонно принятые критикой, для некоторых театральных постановок, в частности «Разбойников» Шиллера, пьесы, которую я поставил у Вахтангова в 1922 году в Москве.
Я должен, наконец, добавить, чтобы закончить эту скорбную главу — в другое время я опустил бы ее, щадя чувствительность моих читателей, но нынешняя публика весьма взыскательна, — что в некоторых поместьях, избежавших разграбления, местная знать не подавала примера достойного поведения, как то приличествует благородным сердцам перед лицом варварства. На лужайке перед прекрасным поместьем Павлова-Орехина, выстроенным во французском стиле, мы стали изумленными свидетелями игры в кегли, где шаром служила голова знаменитого Пузова, одного из трех первых вождей восставших яицких казаков. Сие недостойное действо было тем более удручающе, что все общество очаровательных дам и галантных кавалеров изъяснялось по-французски, — это показалось мне оскорблением языка, на котором было выражено столько благородных чувств и возвышенных идей. Мы прибыли к месту назначения в первых числах сентября. Имение Поколотина оказалось приятного вида зданием, небольшим по размеру, так как не насчитывало и тридцати комнат, но устроенным на итальянский манер и расположенным в центре необъятного фруктового сада, плоды которого в апофеозе осенней зрелости обещали роскошество пиров Гарун-аль-Рашида. Мы были встречены необычайно тощим человеком, чьи руки и ноги скорее напоминали щепки, зато ладони были широки чрезвычайно: его торс после утомительно длинной шеи неожиданно завершался головой, слишком мелкой в такой компании; пара ушей, украшавших эту голову, располагалась на ней словно для целей навигационных, на манер парусов. В руках он держал скрипку и смычок. Он сказал нам, тяжело и медлительно подергивая веками в кожаных складках, что Иван Павлович Поколотин ждет нас, что грусть его безмерна и он имеет большую нужду в развлечении, ибо развлечение, по всей медицинской премудрости, как раз то, чего более всего не хватает его измученной душе. Отец сухо попросил доходягу напомнить своему хозяину, что он прибыл из Петербурга, чтобы лечить его, но никак не развлекать, и велел проводить в предназначенные нам комнаты. Сие было исполнено. Едва мы успели переодеться с дороги, как слуга в красной рубахе и синих широченных штанах принес нам приказ явиться к его хозяину.
Мы очутились перед человеком, в точности воплощавшим мои представления о Нероне, почерпнутые у Тацита. Жирное, влажное, белесое тело, мутный подозрительный взгляд, капризно надутые губы: одетый в засаленный халат, он развалился на постели в компании трех догов, которые накинулись бы на нас и, верно, нанесли бы нам немалый урон, если бы слуга не попридержал их… С высоты своего ложа, без малейшего намека на вежливое обращение, Поколотин, набивая свой зловонный, полный гнилых зубов рот чем-то вроде печенья, бросил отцу:
— Ну, итальянская морда, развлекай меня.
Нам немедленно стало ясно, что мы проделали три недели пути лишь для того, чтобы оказаться перед одним из русских варваров, отставших на столетие, а то и на два и сохранивших обычаи и нравы времен Ивана Грозного. Наш хозяин, если так можно было назвать эту жирную тушу, одушевленную жалким разумом, решительно видел во всяком итальянце ярмарочного гаера, обезьянничающего за пригоршню медяков. Умоляющие же письма этого грустного господина, жертвы всех возможных отклонений природы, были не чем иным, как хитростью, предпринятой для того, чтобы заманить нас в этот медвежий угол. Позже мы узнали, что Поколотин не умел ни читать, ни писать и письма, которые мы получали, писала одна из его любовниц, несчастная женщина, пришедшая в состояние, близкое к умопомешательству, после исполнения омерзительных услуг, которых этот негодяй требовал от нее каждое утро.
Дни, последовавшие за нашим прибытием, с трудом поддаются описанию. Кровь приливает к моей голове при воспоминании о бесчестиях, которым мы были подвергнуты. Никогда еще великий артист не был принят с таким полным пренебрежением к священному характеру его призвания. Отец, человек редкостных дарований, всю жизнь сражавшийся за то, чтобы возвести на почетное место в обществе тех, кто расточает человечеству свои чары, способствующие подъему душевных сил и украшению бытия, был дико и цинично унижен этим русским монстром, не видевшим в духовных запросах ничего, кроме отказа шута исполнять свои обязанности. Он требовал полного повиновения и немедленного удовлетворения своих глупых капризов так, словно в нем воплотились все прошлые, настоящие и будущие тираны, когда-либо угнетавшие носителей Послания, как Юлиан Кастильский называет служителей муз. Этот боров был в некотором роде предтечей, ибо только, может быть, Сталин смог так, как он, унизить и ошельмовать наше племя. Все, что этот апокалиптический кровосос, избежавший воплощения в своем истинном, зловонном образе лишь вследствие непостижимой ошибки природы, — все, что этот гнойный нарыв требовал от нас, было: карточные штуки, кривлянье на четвереньках, фокусы, кролики в шляпе и жонглирование предметами. Поверят ли мне, если я скажу, что, когда отец отказался унизиться до таких штук и дрожащим голосом заявил, что свобода позволяет артисту отдавать лучшую часть себя и добавлять таким образом несколько новых бриллиантов в корону Красоты, которой они увенчали голову человечества, поверят ли мне, что этот взбесившийся клоп позвал одного из своих казаков и приказал ему высечь Джузеппе Дзага, обозвав его жидом, чтобы подогреть бешеную ярость слуг, привыкших с несказанной ненавистью приводить в действие кнут при одном упоминании этого слова?!